— Но я же, Алексей Максимович, говорил совсем о другом, а вы переиначиваете смысл моих слов и не хотите понять…
Но Горький был раздражен и больше не слушал профессора. Он повернулся к Батюшкову и заговорил с ним о Художественном театре, о том, что на днях в Москве будет генеральная репетиция его пьесы «На дне»{52}.
— Однако, Константин Петрович, мы с вами у Куприных засиделись.
Я пошла в переднюю проводить Горького.
— Я много, очень много жду от Александра Ивановича, — сказал он мне. — Заставляйте его больше серьезно работать, не отвлекаясь мелочами, к чему у него склонность. Буду на вас надеяться. В мой следующий приезд в Петербург увидимся.
Глава XVII
Горький о «Поединке». — Разговор с Буниным о «Поединке». — Фамилии. — «Леонид Андреев».
— С Горьким, Машенька, мы хорошо поговорили, — рассказывал мне на другой день Александр Иванович, вернувшись из «Знания». — Он подробно расспрашивал о моих военных годах и о том, как я предполагаю воспользоваться материалом. Несмотря на то, что план «Поединка» у меня еще в голове не совсем сложился, хотя я и много о нем думаю, Горький все-таки остался очень доволен нашим разговором.
— Пишите же, пишите не откладывая. Такая повесть теперь необходима, — сказал он. — Именно теперь, когда исключенных за беспорядки студентов отдают в солдаты, а во время демонстрации на Казанской площади студентов и интеллигенцию избивали не только полиция, но под командой офицеров и армейские части… Это задело не только ко всему равнодушных обывателей, но и широкую публику — ведь почти в каждой семье сын или брат студент. Поведение офицеров возмутило всех. И к чему же это повело? Офицерство возомнило себя властью, призванной защищать престол и отечество от «внутренних врагов». В публичных местах пьяные офицеры ведут себя вызывающе, ни с того ни с сего требуют от оркестра исполнение гимна, и если им кажется, что кто-либо не столь поспешно встал, его осыпают бранью и угрозами. Недавно в ресторане был убит студент — офицер шашкой разрубил ему голову; в саду оперетты «Аквариум» застрелен молодой врач; при выходе из театра тяжело ранен акцизный чиновник, будто бы толкнувший офицера. Подобными сообщениями сейчас пестрят столичные и провинциальные газеты.
— «Поединок» скоро не могу написать, — ответил я Горькому. — Повесть должна закончиться дуэлью, а я не только никогда не дрался на дуэли, но не пришлось мне быть даже и секундантом. Что испытывает человек, целясь в своего противника, а главное, сам стоя под дулом его пистолета? Эти переживания, психология этих людей мне неизвестны. И мысль моя невольно возвращается к подробностям дуэли Пушкина и Лермонтова. Но это же литература, а не личные реальные переживания. Теперь я с досадой думаю о том, что было несколько случаев в моей жизни, которые, если бы я захотел, могли кончиться дуэлью, но эти случаи я упустил, о чем теперь сожалею.
Тут, Маша, Алексей Максимович встал и раздраженно заходил по комнате.
— Вы черт знает что говорите, собираетесь писать об офицерах, когда офицерская закваска еще так крепко сидит в вас. Дуэль была бы неизбежна, — произносите вы равнодушно, точно это безобразие в порядке вещей… Не ожидал от вас. Знайте только, если вы эту повесть не напишете — это будет преступлением.
Горький продолжал ходить по комнате, когда Пятницкий позвал нас завтракать.
Перед моим уходом Алексей Максимович вернулся к вчерашнему разговору об «Олесе» и опять сожалел, что она не вошла в первый том.
— Эта вещь нравится мне тем, что она вся проникнута настроением молодости. Ведь если бы вы писали ее теперь, то написали бы даже лучше, но той непосредственности в ней бы уже не было, — сказал Горький.
Мнения Алексея Максимовича об «Олесе» и Чехова совершенно различны. И вот, Маша, я не знаю, кому же мне верить. Конечно, мне приятнее, когда меня хвалят, — засмеялся Александр Иванович. — Но ведь прав и Антон Павлович, который считает эту вещь слабой и указывал мне, что загадочное прошлое старухи-колдуньи и таинственное происхождение Олеси — прием бульварного романа. Недаром в свое время вернуло мне эту повесть — «Русское богатство» и даже Михайловский не нашел нужным высказать о ней свое мнение. Рукопись была мне возвращена с кратким извещением Иванчина-Писарева, что для журнала она не подошла. С досады я отдал ее в газету «Киевлянин». По моей просьбе мне сделали несколько десятков авторских оттисков, сверстанных в виде брошюры. И сейчас на память об «Олесе» у меня остался только один экземпляр этой брошюры, которую я давал тебе читать.
Вскоре к нам зашел Бунин.
— На днях я был у Пятницкого, — обратился он к Александру Ивановичу, — и он говорил мне, что ты пишешь военный роман, о котором рассказывал Горькому перед его отъездом.
— Не пишу, а хочу написать, — возразил Куприн, — а это знаешь, как говорят у нас в Одессе, еще две большие разницы. До того, как приступить к роману, я должен написать еще тома два рассказов. Ты не раз высказывал мнение, что лексикон мой узок. Также и Антон Павлович советовал мне расширять его.
Мы часто спорили с тобой о языке писателя, о том, какими путями художник обогащает его. Я знаю, ты держишься того мнения, что необходимо не только изучать язык наших классиков, но и как можно больше читать. Может быть, такой совет и помогает некоторым авторам, но это не для меня. Толстым, Тургеневым, Достоевским я восхищаюсь. Но это не значит, что следует заимствовать у них и у других больших писателей все характерные приемы их письма. Как ни старайся, а классиков из нас с тобой, Иван Алексеевич, по такому рецепту не выйдет. «Нива» все равно издавать нас не будет. Я учусь языку не по классическим образцам, как бы они ни были хороши, и не по книгам. Ты сам же высмеиваешь молодых поэтов, которые для подыскания подходящих рифм учат наизусть словарь Даля. Прекрасен, гибок, ярок и точен язык народа. И только в соприкосновении с народом, а отнюдь не с литературой, с людьми самых разнообразных слоев обогащается язык писателя. Каждая встреча с незнакомым человеком дает мне что-нибудь новое. Не только характерный оборот речи, но иногда важно одно только случайно брошенное слово и дополняющие это слово жест, интонация, выражение лица. В каждого нового собеседника я жадно вглядываюсь, впитываю в себя его наружность, его речь, которая, отлагаясь и перерабатываясь во мне, обогащает и мой язык, и зрительные впечатления.
Что же касается моего намерения написать военную повесть, то своим словесным запасом я уж как-нибудь обойдусь. Тем более, что здесь на помощь мне придет еще очень мало затронутый мною в рассказах армейский язык, язык солдат, офицеров и старшего командного состава. Ведь это тот самый язык, в котором я варился, начиная с корпуса, юнкерского училища и кончая годами офицерской службы. И он настолько мне знаком и привычен, что первое время, бывая в «штатском» обществе, среди таких, как ты, Иван Алексеевич, шпаков, — засмеялся Куприн, — я часто сдерживался, чтобы в разговоре не построить фразу по самому галантному армейскому образцу. Однако, Иван Алексеевич, говорить о том, чего еще нет, пока не стоит.