Выбрать главу

За ужином Куприн отсутствовал. До поздней ночи из кофейни внизу, на второй улице, к нам на дачу доносились песни, музыка, топот пляски, взрывы хохота. Это гуляли поймавшие камбалу рыбаки, которых угощал Куприн.

Болезнь отгораживала Мамина от многих сторон жизни, интересовавших его как писателя, замыкала в узкий круг повседневных впечатлений. Сознание своей слишком рано для его возраста наступившей немощности по временам остро тяготило его. В такие моменты он обычно за показной веселостью, скрывавшей перед другими его переживания, горько жаловался мне на несправедливость судьбы, однообразие и скуку жизни.

Радовала его только Алена, поздоровевшая и загоревшая, как «арапка», на южном солнце. Глядя на оживленное лицо дочери, прояснялся и Дмитрий Наркисович.

В очень жаркие дни Дмитрию Наркисовичу после обеда не спалось. Тогда он приходил к нам на веранду выпить чаю. Если Мамин и Куприн бывали в настроении, они говорили о литературе, о современных писателях, о своих творческих планах.

— Просматривал я в библиотеке последние партии присланных из Петербурга книг, — говорил однажды Дмитрий Наркисович. — Совсем нет новых больших вещей — все сборники рассказов. Молодежь вслед за Чеховым пишет только рассказы, редко повести. Правда, все пишут хорошо, свои рассказы старательно отделывают. Вот только Леонид Андреев тщится прыгнуть выше головы, и ничего из этого не выходит.

— Вы несправедливы к нему, Дмитрий Наркисович, — возразил Куприн, — Андреев — очень большой талант.

— Талант! А какой же толк от его таланта, если он то лезет на стену, то ночь у него «оскаливает зубы и воет, сидя на корточках». Это как, по-вашему? Очень талантливо?

Алена, сидевшая рядом с отцом, громко захохотала. Засмеялся и Дмитрий Наркисович.

— Теперь отношение критики к молодым писателям иное, чем в мое время, — помолчав, заговорил он. — Теперь даже о небольшом рассказе начинающего автора пишут статьи — приветствуют появление молодого таланта.

А кто из критиков «приветствовал» меня в начале моего литературного пути? Никто… Я сам прокладывал себе дорогу к читателю. Я показал ему Урал таким, каким я знал его, с его дикой красотой, неисчислимыми природными богатствами, свободолюбивым русским народом, но ограбленным и закабаленным хищниками-капиталистами. Таким был мой родной край, о котором я писал в романах. Внести свой вклад в родную литературу было моим долгом русского писателя. И я работал годами над своими уральскими романами. В них я вложил мою горячую любовь к обездоленному трудовому народу, мое преклонение перед его мудростью и творческими силами.

И как же оценила критика появление моих романов? Да очень просто, никак… Она прошла мимо них, как мимо пустого места.

Дмитрий Наркисович говорил медленно, с передышками, видно было, что тема его волновала, но он все же продолжал говорить:

— Влиятельная столичная пресса молчала, а в провинциальных газетах появлялись снисходительные отзывы, в которых мне приклеивали ярлык «писателя-областника».

— «Писатель-областник», — с горечью повторил Мамин, — как будто я писал о чем-то, имевшем только узкое, местное значение, а не о больших социальных явлениях!

Даже в художественном даровании мне отказывали.

Как-то, упоминая обо мне, Скабичевский сказал, что я вовсе не беллетрист, а «трудолюбивый этнограф». Нет, лучше не говорить, — махнул рукой Мамин.

— Вы забываете, Дмитрий Наркисович, — сказал Куприн, — что не только к вам несправедливо отнеслась критика. Вспомните Чехова, вспомните, как травили его. Ведь тот же «мудрый» Скабичевский пророчил Антону Павловичу, что он в «пьяном виде умрет под забором»{91}

А статьи Михайловского…{92} Разве не он приклеил Чехову ярлык «беспринципного писателя», ярлык, который преследовал Антона Павловича не только при жизни, но и теперь, после его смерти. Нередко эти отзывы повторяют некоторые либеральные критики. Однако ни развенчать Чехова, ни умалить значения Мамина-Сибиряка никому не удалось. Решающее слово о своих любимых писателях — гордости нашей родной литературы — сказал читатель, понявший и высоко оценивший их произведения.

— Ты бы отдохнул до ужина, Митя, — сказала мужу Ольга Францевна, все время с тревогой следившая за ним. Она боялась разговоров на литературные темы, волнующие Мамина.

— Оставь, Ольга, — недовольно ответил Мамин.

— Но ты совсем не спал после обеда, — настаивала Ольга Францевна.

Александр Иванович понял ее настроение.

— Под занавес надо всегда рассказать что-нибудь веселое, — обратился он к ней, — поэтому разрешите мне рассказать один забавный случай, о котором я только что вспомнил.

Начну издалека. В прошлом году летом мы жили на хуторе около деревни Малые Изеры, в десяти верстах от Луги. В начале мая мы уже переехали на дачу, и я немедленно засел за работу.

Маша взяла с собой несколько томов Диккенса, каждый день, после обеда, я читал ей вслух «Записки Пиквикского клуба». К своему стыду, должен признаться, что я до тех пор почти не знал Диккенса. Его тонкий юмор восхищает меня.

По поводу своеобразной езды английских кучеров Диккенс замечает: «Души кучеров еще не исследованы…» Не правда ли, какой замечательный остроумный афоризм? Наверное, Дмитрий Наркисович, вы не раз наблюдали, как идущую хорошей рысью лошадь кучер ни с того ни с сего принимается нахлестывать, и она начинает скакать галопом. Один кучер медленно спускает лошадей с горы и гонит их на гору. Другой спускается карьером, а в гору поднимается шагом. Как правило, кучера без толку задергивают лошадей и портят их.

— Да, вы это хорошо подметили, — засмеялся Мамин.

— Итак, если разрешите, продолжаю. Купеческая вдова, у которой мы нанимали дачу, сорокапятилетняя рыхлая женщина, с лицом, похожим на сдобный блин, находилась в полном подчинении у своего кучера Василия. Это был ражий мужчина, мрачной цыганской наружности, буйный во хмелю. Так как на хуторе имелась только одна водовозная кляча, то вдова задумала купить выездную лошадь, чтобы по праздникам ездить на станцию в церковь. Василий был решительно против этой затеи, однако вдова на своем настояла, и из соседнего имения однажды утром привели статного вороного жеребца. Из окна моей комнаты я видел, как по двору прогуливали коня, а затем, когда его поставили в конюшню, принялись вспрыскивать покупку, а я продолжал прерванную работу над своим рассказом «С улицы». Прошло порядочно времени, когда от работы меня отвлек какой-то странный, слышавшийся из конюшни шум. Раздавались чьи-то выкрики, частые удары копыт о деревянный настил и не то хрип, не то ржание лошади.

«В конюшне что-то случилось», — подумал я и выбежал во двор. Распахнув двери конюшни, я увидел, как Василий, перегнувшись через переборку, длинным колом остервенело бил запертую в стойле лошадь.