Весь клуб недавно отремонтирован, и потому в нем все так ярко и чисто. Миша Растопчин с графом Растопчиным, московским генерал–губернатором (помните в «Войне и мире»?), в родословной связи не состоит; рабочий, бывший Красноармеец, коммунист. Миша Растопчин завклубом, завхоз, завфин и прочая и прочая — ведь он за недостатком в штате совмещает в себе чуть не десяток должностей. Растопчин водит меня по клубу — и, еле сдерживая ликующую улыбку, с наслаждением вдыхая сладостный для него запах свежей краски, говорит:
— Ты, если что заметил плохое, прямо говори, мне это сейчас важнее всего. Хочу, чтоб мой клуб был самый лучший. Понял?
Ну как не понять. Да, клуб хорош; правда, в нем нет ослепительной театральной мощности, ведь зрительный зал всего на 500 человек, но в нем уютно и удобно, а это главное. А ведь трудно было приспособить берложий приземистый флигель, раздвинуть его незыблемые капитальные стены и в сырые щели окон вправить куски светлого неба. Растопчин говорит о клубе долго и с увлечением. Он жалуется, что клуб территориально отдалей от самого предприятия — завода «Электропровод». Ему бы хотелось, чтобы рабочие после работы заходили в клуб просто так, посидеть, поговорить. Двери всех секций открыты, кто чем хочет, тем и занимается. Дежурные инструкторы организуют хоровое пение, танцы, физкультурные занятия, учат рисовать, фотографировать, чтобы, в общем, люди чувствовали себя в клубе, как дома, а то и лучше. Кто не хочет заниматься ничем, пусть сидит в буфете за чистеньким столиком, пьет чай и балакает. Нужно добиться того, чтобы посещение клуба было не случайным, а стало привычкой!.
— Вот организовал я курсы кройки и шитья, — продолжает Растопчин. — Женщин набралось много, в быту это необходимая штука. Пришли, конечно, с одной целью — научиться шить и больше ничего. Но, когда вгляделись в клубную работу, втянулись, стали принимать участие. Вот курсы давно уже окончили, а в клуб все равно ходят. Среди них было очень много отсталых. Нужно уметь заинтересовать клубом. Такие вот утилитарные курсы дают блестящие результаты. Словом, — заканчивает Миша, — вот церковь рядом работает по всем правилам церковного дела, а чувствую я, что хочешь ты озаглавить свою статью «Кто кого» или еще что–нибудь в этом духе, а глупо будет. Ты не обижайся, — ну разве можно сравнивать трактор и ослепшую, с трясущимися от старости ногами клячу?
Миша подошел к окну и щелкнул шпингалетом — новым, добротным, напоминающий ружейный затвор, — распахнул форточку, и громкоголосые шумы города в пестроцветном сиянии ворвались в шумы клуба и слились с ними.
Выйдя из клуба, я заглянул в раскрытые двери церкви, в сумрачной мгле сквозь желтые мерцающие огни свечей я увидел тощие лики угодников. Несколько темных фигур копошилось в поклонах, священник тянул что–то унылое, панихидное — жуть.
Я двинулся дальше, и наша веселая московская улица огромыхнула меня живительным светом и шумом.
1932 г.
ПРЫЖОК С НЕБА
Лондон. 1697 год. Сырость, слякоть, туман. Моросит мелкий, холодный дождь. Гулко стучат колеса кебов о неровную скверную мостовую. Еще рано, нет 5 часов, но люди из–за густого тумана идут ощупью, разгребая руками сизую мглу. Юные клерки с согнутыми преждевременно позвоночниками, с бледно–зелеными лицами, кутаясь в потертые пледы, торопятся пробежать быстрее пространство, отделяющее их полутемные, холодные мансарды от банков и контор, в которых они просиживают по десять часов на высоких стульях за покатыми конторками, набивая годами работы мозоли на тощих ягодицах. Изредка в тумане мелькнет тусклое пятно фонаря экипажа, потом опять липкая серая мгла затягивает глаза сырой пленкой.
Люди идут скорчившись, плотно стиснув губы, стараясь как можно меньше наглотаться ядовитого туманнослякотного лондонского воздуха. Слышатся отрывистые фразы, они исходят откуда–то из недр желудков — глухо, как у чревовещателей. Английский язык, очевидно, в некоторой мере обязан лондонскому климату своим невнятным, сквозь зубы процеженным глухим тембром.
Слизь тумана все больше и больше набухает темнотой и влагой. Внезапно приличие протухшей, отсырелой погоды было разрушено криком и шумом сбегающейся к маленькому ювелирному магазину толпы. Вероятно, кого–нибудь в тумане сшибло экипажем. Но нет, слышны хохот, свист, вой, улюлюканье и гогот; оказывается, лондонские джентльмены могут достаточно широко раскрывать рот, разрушая привычные понятия о чопорном сомкнутоустом диалекте, и уснащать свою речь словечками, свойственными в отсталых странах только работникам гужевого транспорта. Предметом внимания лондонской толпы был высокий сухощавый человек с узкими обвислыми плечами, судорожно сжимавший костлявыми желтыми пальцами металлический стержень, на котором было растянуто наподобие тента восьмиугольное перепончатое перекрытие из шелка. Толпа гоготала и улюлюкала, более экспансивные джентльмены делали попытки попасть в бледное лицо человека комками жирной, упитанной навозом грязи. И если бы не энергичное вмешательство величественного алебардиста, первому изобретателю зонтика пришлось бы очень плохо от разъяренной толпы лондонских джентльменов.
Конечно, это крошечное и сиротливое человеческое дерзание не было оснащено высокими помыслами. Может быть, это была вылазка бытового наивного техницизма. Может быть, это был также своеобразный вид протеста против закисшего в веках «знаменитого» английского консерватизма. Прошло много лет, прежде чем зонтику суждено было стать радикальным защитительным средством от дурной погоды, и он завоевал мир, как его теперь завоевали интернациональные орудия быта — примусы и бритва «жиллет».
Величайшие изобретения, взрывая своей мощью целые эпохи, разрушая старые, создавая новые общественные отношения, рождаются и питаются основной силой человечества — общественной необходимостью, и если таковой нет, изобретению, как бы величаво оно ни было, суждено рассыпаться прахом. Лондонский чудак с зонтиком смешон и жалок. Чайник Уатта был бы историческим слабеньким анекдотом, если бы его принцип, заключенный в стальной корпус паровой машины, не был могучим орудием в триумфальном шествии молодого и любознательного тогда капитализма. Когда впервые человек с отчаянной смелостью бросился в небо на полотняных крыльях с вываливающимися наружу внутренностями тяжелого слабосильного мотора, — он был беззащитен и героичен. Упав на землю в руинах биплана, он умирал в величавом сознании своей победы, и это было замечательно. Но и теперь, когда в небе по–земному скучно, тошнит в бумажные фунтики степенных благодушных пассажиров, героика неба не иссякает — она принимает только иные формы. Воздухоплавание завоевало человеческое доверие, и теперь в пассажирский самолет садятся с таким же суетливым равнодушием, как в поезд Москва — Химки, только в аэропорте властвует идеальная организованность и потрясающая чистота.
Нервный, трусящий пассажир долго и горячо трясет смущенному летчику руку, умоляя его потными взволнованными глазами «везти поосторожней». Такому пассажиру нужна гарантия: присутствие своеобразного воздушного спасательного круга — парашюта, только он может вернуть ему потерянное душевное равновесие. И когда его подводят к сиденью и, указав пальцем, скажут: здесь, здесь лежит парашют, пассажир, успокоенный, садится в кресло и летит. И даже самые чувствительные небесные ухабы, подъемы и ямы (небесные дороги, нужно сознаться, значительно хуже наших гудронированных дорог) не могут сронить с губ пассажира снисходительной довольной улыбки. Ибо он знает, что в случае чего — он «прыг и готово», плавно и спокойно спустится на землю на парашюте. Правда, спокойствие и плавность спуска — это понятие относительное. Но факт, что при знании хотя бы элементарной техники парашютизма человек может иметь гарантию благополучного спуска.
В кровавые годы завоевания человеком воздуха авиатору при малейшей аварии грозила бесспорная смерть. Он был там, в воздухе, беззащитен в своем героизме. Теперь, когда лёт по большим небесным дорогам становится тесен от слишком большого движения, авиатор на мощном аппарате, где каждая случайность предусмотрена напряжением высокой технической мысли, может не только сам благополучно спуститься на землю на парашюте, но и спустить на более мощном парашюте самолет с выключенным мотором. На пассажирских самолетах есть парашюты, на которых можно спускаться целыми коллективами.