Сначала он чувствовал себя смутно в присутствии хорошо одетого и чопорного — так поблазнилось — господина. Однако эта неуютность быстро прошла, как только дворник понял, что Нил Евграфович нисколько не кичится своим положением, а напротив, оба старика единомышленники — верят в бога, презирают войну, считают ее позором человечества, исчадием ада и все такое прочее.
Филипп Егорович вскоре разговорился, то есть иногда вставлял в беседу слово или высказывал мнение.
— Насколько я знаю, — заметил Нил Евграфович, — вы, господин Лебединский, немало пожили в окопах. Бяда́ гэта. Кусок свинца вылетает из винтовки со скоростью две тысячи футов в секунду. Будто каленый багровый прут вонзается в твое тело — и ты валишься навзничь на землю, созданную богом для счастья. О, господи, как страшно! Вот ты — молодой, сильный, желающий радости, бежишь не по воле своей — и удар, и нет тебя, нигде нет, и даже понять самому нельзя, что нет, ибо как понять, когда нет, когда ничто ты и тьма ты в этом черном адском огне!
Лебединский не мог отказать себе в праве на шутку.
— Вы забываете о рае, Нил Евграфович.
Старик вздохнул, и на губах его появилась улыбка смущения.
— Вот, знаете ли, сам иногда сомневаюсь в боге… За что же он карает безвинных детей и позволяет войнам пепелить человечество?
Внезапно добавил с раздражением:
— Нечага таму богу кланяцца, яки наши малитвы не прымае.
На лице Филиппа Егоровича: кажется все: и усы, и борода, и трубка — стали торчком от негодования. Однако, не позволяя себе грубости, он широко развел руки, спросил:
— Значит, зря человеки в рай верят? Мириады и мириады — в господа нашего бога?
И были в его словах и горечь иронии, и тоска жадного вопроса, и слабая надежда на то, что слова гостя — лишь грубая шутка.
— Кто знает? Может, и не зря… — отозвался Стадницкий. — Рай, он лишь мечта о вечной жизни, уплата за горести и унижения земли. Ибо где она, душа без болячки?
Филипп Егорович раскурил потухшую трубку, сказал неуверенно:
— Бог учит, а может, я сам придумал: человек, что доволен малым, блаженный человек. Покойно ему жить на свете, ибо никто не сдернет его с его места: кому же оно понадобится? Жадность — вот бич людей, вот где все корни ада и адская приманка Вельзевула!
С этим никто не стал спорить, и разговор перекинулся с войны мировой на войну гражданскую.
— Точно рыбы на мели, мечутся люди, строя козни друг другу, и страшно мне глядеть на это, — бормотал дворник, мотая кудлатой головой. — Красные, белые, зеленые, голубые — и все — русские, вот что увидеть под старость лет довелось!
— Что ж надо делать? — полюбопытствовал Дионисий.
Старики молчали.
Тогда Лебединский задал рискованный вопрос, который давно вертелся на языке.
— Какое ваше отношение к Советам, дядя Филипп? Вы ведь жили при них?
— Всякая власть — от бога, — отозвался старик и замолк, не желая распространяться на эту тему.
Вскоре, впрочем, он снова свернул разговор на войну, и Нил Евграфович поддержал его, говоря, что характер народа накладывает сильнейший отпечаток на дух и душу армии. Но тут же жарко вопросил бога:
— Господи, как же ты допускаешь войну, ежели миллионы убитых, миллионы пленных, миллионы сирот?
— Однако вот что решительно утверждаю, — мягко, но без колебаний произнес Дионисий. — Надеждам на бога тысячи лет, а толку, видите, никакого. И сто́ит ли зря туманить людей? Всё одно — до вашего бога ке доскочишь.
— Ах, помолчите, Дионисий Емельянович! — совсем расстроился дворник. — Стремите очи в глубь души и не влагайте персты свои в язвы ближних своих. Все это — суета сует и всяческая суета…
Разговор вернулся к чужим странам, к сыну Нила Евграфовича, так непонятно для стариков променявшего Россию на первую сильную любовь.
Но не было уже прежней жажды в беседе, все чаще случались паузы, и вскоре она смолкла совсем.
Они разошлись в этот воскресный вечер поздно, пожалуй, немного недовольные друг другом. Кожемякину казалось: Нил Евграфович не тверд в вере, а что уж говорить про Дионисия Емельяновича! Стадницкий же думал: Филипп Егорович чрезмерно предан букве господа, а в дух его слов и учения не проникает, нет!
Лебединский, в свою очередь, полагал, что старики бесплодны в усердии своем донести до слуха всевышнего воистину кровавые вопли свои.
Прощаясь со Стадницким, Филипп Егорович Кожемякин пытался как-то скрыть душевную заминку и бормотал вслед гостю: