— Ну, коли хранишь, скажу. Папаня мой — тоже Стрижак, а Морошкины — это мамина фамилия. Мы под ней теперь живем, чтоб белые не тиранили.
Добавил звенящим ломким голосом:
— Он ведь, как дядя, большевик был, папаня мой дорогой.
Лебединский, услышав, как дрогнул голос мальчишки, покосился на него, увидел в глазах слезы и поспешил сменить разговор.
— Ты что при Советской власти делал? Учился?
Данила как бы случайно провел рукавом по глазам, утирая их, отозвался почти безмятежно:
— Ага. Хорошо учился. Я ловкий.
— Э-э, брат, да ты еще и бахвал…
— Нет, право, ловкий. Задачки раньше всех решал.
Несколько минут шли молча. Мальчишка вдруг остановился, указал на дом впереди.
— Вон видишь железную крышу? Это и есть Хухарева.
Они подошли ближе, и Лебединский с интересом поглядел на старинный рубленый дом с двускатной, несомненно, более поздней, чем самое строение, крышей. Высокая кровля сильно выдавалась за стены, вероятно, для того, чтобы защитить от дождя их могучие бревна. Весь фасад красовался в резном наряде, особо — наличники окон. Окна по ночам, как видно, прикрывались двустворчатыми ставнями, каждая из одной доски. Днем ставни удерживались крючками.
Лебединский и Данила приблизились к воротам — массивным, тоже двустворчатым, с двумя калитками, из которых одна, как понял продотрядовец, была всего лишь для симметрии. Она являлась по существу частью ограды и оттого была заколочена наглухо. Над воротами темнела четырехскатная крыша, и все это громоздкое сооружение покоилось на четырех столбах. Дом был весьма старый, но крепкий, и от него, сквозь ворота, пахло устойчивыми деревенскими запахами: сеном, навозом, куриным пометом, дымка́ми сожженного сора.
Дионисий сдержанно постучал в калитку и тотчас услышал лай собаки. Через минуту женский голос спросил:
— Кто стукается в ворота?
— Это я, Данила Морошкин. По делу мы.
Женщина несколько минут возилась во дворе, вероятно, привязывала собаку или замыкала ее в сарае. Потом щелкнул засов, и тот же голос сказал:
— Иди.
Взрослый и мальчик вошли во двор. Собака хрипела и рвалась в конуре, скребла когтями доски.
Перед пришельцами стояла еще молодая женщина, лет тридцати. У нее были недлинные рыжеватые волосы; серые или зеленые глаза; на плечи, не по времени, накинут пуховый платок.
Узнав, что нежданный гость ищет работу, она явно обрадовалась, пригласила его вместе с мальчишкой в горницу и, весело усмехаясь, поставила на стол чугун с борщом.
— А ну покажите, как вы робите, мужики.
«Мужики» опростали посудину в четверть часа, и Хухарева дружелюбно покосилась на едоков.
— Ежели и в деле так же, тогда мне удача пришла, право.
Потом сообщила мальчишке, что уже поздно, чай, мамка беспокоится, и, велев ему завтра явиться пораньше, выпроводила на улицу.
Вернувшись в горницу, снова просунула ухват в чело печи, подхватила новый чугунок и поставила на стол.
Это оказалась картошка, томленая, со свининой.
Хозяйка спустилась в подпол, принесла соленья, взяла в буфете графин водки, желтой на цвет.
— На семи травах, — объяснила она окраску хмельного и наполнила стаканы.
Подняла свой стакан, сказала, вздохнув, неведомо почему:
— Со знакомством, значится.
— Подождите маленько, — смущаясь и непривычно краснея, попросил Лебединский. — Сперва о деле. Мальчик уведомил — тут кое-что починить надо.
— Завтра… — махнула рукой Хухарева. — Или условия у вас какие особые?
— Какие ж особые? Харч — и денег немного.
— Ну, считай, сладились. Зовут-то как?
— Дионисий. По батюшке — Емельянович. Лебединский. А вас как, позвольте узнать?
— Меня? Васса. Муж, когда жив был, Василисой звал, а то Васькой.
— А отчество?
— Зачем — отчество? Или стара я, считаешь?
Она, кажется, не заметила, как перешла на «ты».
— Нет, отчего ж стара… Однако вы женщина и старше меня, может статься.
— Уж так и старше! — то ли кокетливо, то ли раздраженно повела она плечом. — Но я устала стакан держать…
Они чокнулись, выпили, захрустели огурцами.
Возможно, оттого, что Лебединский редко пил водку и много месяцев не ел досыта, он быстро захмелел, и мир показался ему полным синевы и солнца, а хозяйка доброй колдуньей из сказок детства.
Он с некоторой иронией посмотрел на свой газетный сверток, в котором хранились остатки хлеба и сала. Кулек сиротливо лежал на стуле у входа в горницу: Лебединский сунул его туда, когда вошел в дом. Могло ведь и так случиться, что Хухарева, как многие, без хлеба; тогда бы они поужинали припасом гостя.