Выбрать главу

Недаром «вторая дама», как бы соглашаясь с Шевыревым, говорит: «У автора вашего нет глубоких и сильных движений сердечных… Кто беспрестанно и вечно смеется, тот не может иметь слишком высоких чувств… все люди, которые смеялись или были насмешниками, все они были самолюбивы, все почти эгоисты… У комика душа непременно должна быть холодная… Причиною таких произведений все же была желчь, ожесточение, негодование… но нет того, чтобы показывало, что это порождено высокой любовью к человечеству…»

Это очень сильные замечания: для создания честного человека, помимо смеха, желчи, и негодования, надо иметь еще и высокую любовь. Гоголь старается отвести подобные возражения ссылкой на то, что у него есть честное, благородное лицо — это смех, не желчный, раздражительный, болезненный смех, но тот легкий смех, который «излетает из светлой природы человека, который углубляет предмет и заставляет ярко выступать, что проскользнуло бы мимо человека в обычное время». Ответ ли это? Каким бы ни был смех, это не наглядный образ, это — окраска. Можно ли, далее, смех в «Ревизоре», в «Мертвых душах» назвать легким смехом, излетающим из светлой природы человека? Нет, это смех не такой. Он — тяжелый, мрачный, раздражительный, безжалостно срывающий внешние покровы, смех отрицания, а не утверждения, создавший человеческих уродов, свиные рыла, а не честных и благородных людей. Пусть он, этот смех, «льет часто душевные, глубокие слезы», он остается уничтожающим и темным.

Легенду о светлом смехе Гоголя, подхваченную охотно либеральными болтунами, давным-давно пора похоронить в пыльных архивах. И в силе остается утверждение «Господина с весом», что смехом Гоголя шутить нельзя: «сегодня он скажет: такой-то советник нехорош, а завтра скажет, что и бога нет». Так именно и случилось: очень и очень многие из горячих почитателей «Ревизора» и «Мертвых душ» начали свое отрицание с титулярного советника, а кончили «его величествами», земным и небесным. «Господин с весом» обнаружил большое политическое чутье.

«Театральный разъезд» заканчивается лирическим обращением необычайной силы и напряженности:

«Ныла душа моя, когда я видел, как много тут же среди самой жизни, безответных, мертвых обитателей, страшных недвижимым холодом души своей и бесплодной пустыни сердца: ныла душа моя когда на бесчувственных их лицах не вздрагивал даже призрак выражения от того, что повергло в небесные слезы глубоко любящую душу, и не коснел язык их произнести свое вечное слово: „побасенки..“ Побасенки! А вон потекли вехи, города, и народы стерлись и исчезли с лица земли, как дым унеслось, все, что было, а побасенки живут и повторяются поныне, и внемлют им мудрые цари, глубоки правители, прекрасный старец, и полный благородного стремления юноша. Побасенки!.. Но — мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души».

Гоголевские «побасенки» оправдали себя. Исчезли с лица земли голубые мундиры, высочайшие дворы и обрюзглые звездоносцы. Русь Николая, Чичикова, городничего, а «побасенки» живут. И прав был Гоголь в своих страхах: для этой Руси в его «Побасенках» заключалась взрывчатая сила, гибельнее всякого динамита.

«Театральный разъезд» не случайно написан в форме диалога: он отразил смятенную душу автора: автор больше спорит в нем с собой и убеждает больше себя, чем читателя.

Страшно было жить и творить писателю! Не случайно Гоголь возвратился в том же 1842 году к своему «Портрету», переделав его для «Современника» в соответствии со своим последним душевным состоянием. Старый мастер-художник поучал сына: нет низкого в природе для искусства, но нельзя творцу бездушно покоряться ей. К верному изображению он должен присоединить полет души, нечто идеальное. Действительно, угрюма участь мастера, который вынужден жить среди уродов, зависеть от них, пред ними унижаться, отдавать на изображение их свой могучий дар и смеяться осторожным скрытым, тяжелым и горьким смехом. Страшно так жить! Но еще страшнее, когда кисть не повинуется художнику, когда вместо желанных светлых образов она выводит человеческую нежить.