– Напротив, тетенька, – выгораживает дядю племянник. – Мы повторяем так на практике географию и геометрию.
– Геометрию? – спрашивает сидящая тут же за столом веселая молодая гостья, Александра Федоровна Тимченко. – Что же вы, ногами по земле теоремы решаете?
– И премудреные: пифагоровы штаны… виноват, панталоны…
Общий смех. Только тетушка брюзжит, укорительно головой качает… Да как же и иначе? Она немолодая уже девица, в своем роде фамильная реликвия и к племяннику-студенту по старой памяти относится все еще как к малышу, с нравоучительными наставлениями. Но кто же претендует на кипящий самовар, что он пыхтит и ворчит? И брюзжание милой тетушки – неотъемлемая принадлежность всей ее цельной натуры, подобно вязальным спицам, которыми она одним и тем же жестом негодования отгоняет надоедливых осенних мух, или подобно чулку, которым она во время вязанья вместо платка отирает с лица перлы пота.
Нотации тетушки в том отношении даже не без приятности и пользы, что дают повод безгранично слабой к родоначальнику семьи Гоголей-Яновских бабушке Анне Матвеевне принимать внука под свою защиту, а маменьке – накладывать сынку в утешение лишнюю порцию арбуза или вареников.
– Вареныки побиденыки! – бормочет про себя, облизываясь, мечтающий племянник, внук и сын – эту любимую поговорку одного соседа, такого же, как сам он, охотника до национальных блюд малороссов. – Сыром бокы позапыханы, маслом очы позалываны – вареныки побиденыки!
Ах, маменька, маменька! И как-то она теперь там одна со всем управится? План-то и фасад нового дома, нарисованные еще при папеньке, посланы ей. Хоть и сделаны без масштаба, но пользоваться ими все же можно, особливо по части наружных украшений. Да и написано ей тоже, чтобы крыла дом непременно черепицей: черепичная крыша ведь лет пятьдесят не требует починки. Притом как красивы под нею строения! Но для маменьки это – тарабарская грамота. Ей куда понятней, любопытней картинка новейших мод. Ну что ж, пошлем и картиночку.
Чтобы не забыть послать, Гоголь выдвинул ящик своего рабочего стола и стал рыться там в беспорядочной груде бумаг, но вместо рисунка мод обрел на днях только перебеленные стихи и – сердце не камень – стал их перечитывать. Но они его уже не удовлетворяли. Он взял перо и глубоко задумался.
Кроме самого его, в «музее» никого не было. Одни из товарищей легли уже спать, другие не возвратились еще из города, в том числе и Данилевский, приглашенный на вечеринку с танцами. Тишина кругом располагала к поэзии…
Вдруг через плечо поэта протянулась чья-то рука и завладела его писаньем. Гоголь быстро обернулся.
– Опять ведь напугал, Саша!
– А ты опять рифмы подбираешь? – говорил в ответ Данилевский. – И как тебе, право, не надоест?
– А тебе-то как не надоест вертеть ногами?
– Я ими тоже рифмы подбираю, но под музыку!
– Потому что у тебя ВСЯ сила в ногах.
– А у тебя в мозгах? Посмотрим, что ты ими навертел. «Не-по-го-да»!
– Отдай! – прервал Гоголь и хотел отнять листок.
Данилевский, однако, не намерен был сейчас отдать, и между двумя друзьями завязалась борьба. Данилевский был сильнее и ловче, а потому скоро восторжествовал. Только клочок из самой середины листка остался в руках автора.
– Такую глубокомысленную штуку надо смаковать на досуге! – сказал со смехом Данилевский и удрал со своей добычей.
Так похищенный им листок случайно уцелел и до нас, за исключением, конечно, вырванных из середины строк. Выписываем здесь эти юношеские стихи Гоголя – не потому, чтобы они имели литературное значение, а потому, что в них особенно наглядно отразилось его тогдашнее душевное настроение.
Непогода
Вскоре после этого Гоголю пришлось расстаться и с Данилевским: последний по какой-то таинственной причине, которой не доверил даже своему старейшему другу, внезапно в двадцать четыре часа собрался в Москву, где и поступил затем в университетский пансион. С этого времени муравейник уездного города представлялся одинокому мечтателю еще мельче, теснее прежнего, и отводить душу он мог только в переписке с петербургским другом Высоцким, который стал ему там, в недосягаемой дали, как будто еще ближе.
«Ни к кому сердце мое так не привязалось, как к тебе, – признавался он ему в письме от 17 января 1827 года. – С первоначального нашего здесь пребывания уже мы поняли друг друга, а глупости людские уже рано сроднили нас. Вместе мы осмеивали их и вместе обдумывали план будущей нашей жизни. Половина наших дум сбылась: ты уже на месте, уже имеешь сладкую уверенность, что тебя заметят. А я… Душа моя хочет вырваться из тесной своей обители, и я весь – нетерпение… Я здесь совершенно один: почти все оставили меня. Не могу без сожаленья и вспомнить о нашем классе… Дураки все так же глупы. Барончик-Доримончик, Фон-Фонтик-Купидончик, Мишель-Дюсенька, Хопцики здрав и невредим и час от часу глупеет…»
И среди «дураков» Гоголь окончательно было захандрил.
Глава пятнадцатая
Около сцены, на сцене и за кулисами
– Ты что это, брат, в молчальники опять записался? – заметил как-то Гоголю Кукольник. – Снял бы хоть раз маску, Таинственный Карло.
– Во многом глаголании несть спасения, – был унылый ответ. – Все мы носим невидимую маску, которую снимаем только под видимой.
– Зафилософствовал! А что, в самом деле, скоро масленица. Не устроить ли нам маскарада или хоть спектакля?
Гоголь встрепенулся.
– Умное слово приятно и слышать! Билевич, правда, против спектаклей. Но толцыте – и отверзется.
– Все ведь теперь во власти Белоусова, – подхватил Кукольник. – Шаполинский хоть и директорствует, но только номинально.
– Ну, он-то, как и Белоусов, за нас. Лишь бы нам предоставили самим выбрать пьесы.
– Слава Богу, мы уже теперь не мальчики! Нынче же созовем свой театральный комитет.
– И прекрасно. А режиссером будешь по-прежнему ты, Нестор? Знаешь что, я, признаться, не прочь бы взять на себя русские пьесы…
– А сделай, брат, одолжение. С меня будет и иностранных да музыки.
– Вот за это сугубое спасибо. Идем же, идем сейчас к Белоусову.
Согласие инспектора Белоусова было получено без затруднений, а вечером того же дня в библиотечной комнате состоялось и заседание «театрального комитета», в состав которого двумя заправилами были допущены только намеченные ими вперед актеры После довольно оживленных прений был составлен полный репертуар, да тут же разобраны и роли. «Коронною» пьесой был назначен фонвизинский «Недоросль», а две главные в ней роли, Простаковой и Митрофанушки, предоставлены самим режиссерам. Роль Скотинина взял себе Божко, Кутейкина – Григоров, Цыфиркина – Миллер, Софьи – Бороздин Яков, Стародума – Базили.