Выбрать главу

В ожидании, пока домашняя гроза пронесется, Остап стоял, опершись на заступ, с поникшей головой. Теперь он исподлобья поднял глаза на двух паничей и не столько сердито, сколько уныло, как бы с затаенною грустью спросил их: куда им лежит путь-дорога?

– Да вот, пробираемся к лесу, – был ответ.

– Так… Через хату вам было бы ближе, да жинка моя шутить не любит, с сердцов вас може еще ухватом поколотить. Ступайте же по той вот дорожке.

Он повернулся уходить, но на ходу еще раз обернулся:

– Эй, панычи! Увидите у хаты мою бабу – не подходите, не дразните: и так уж мне теперь с нею возни на целую неделю будет.

– Увидим, так помиримся, – улыбнулся в ответ Гоголь.

– Ой, лучше и не миритесь, вы жинки моей не знаете. Кобыла с волком мирилась, да домой не воротилась.

… – А сколько ведь юмора, сколько благоразумия и такта! – говорил Гоголь, когда они с новым приятелем пошли по указанной им дорожке. – За это вот и люблю наших малороссов! Другой бы полез на драку, а он, вишь, как самый тонкий дипломат, разрешил вопрос разлюбезно и мило. Настоящий Безбородко!

Тут дорожка повернула несколько в сторону хаты, у крыльца действительно поджидала их жинка Остапа, чтобы не пропустить озорников мимо на ближайшую дорогу. С ребенком на левой руке она в правой держала суковатую палку. Лицо ее было еще так же грозно и бледно, губы плотно сжаты, а темные глаза метали молнии. Вместо того чтобы идти прежнею окольною дорожкой, Гоголь неожиданно направился прямехонько к хате.

– Куда вы, Николай Васильевич! – испуганно крикнул Стороженко. – Она все-таки дама в силу своего пола, хоть и лается, как собака.

– Лающая собака не кусается – по крайней мере пока лает, – был шутливый ответ. – Не бойтесь, все кончится к общему удовольствию.

Видя бесстрашно подходящего к ней панича, молодица снова ожесточилась и замахнулась палкой:

– Не подходи! Ей-же-ей ударю!

Гоголь, однако, приблизился к ней на два шага и, сложив крестом руки, укоризненно покачал головой.

– Ах, бессовестная! Бога ты не боишься! Ну, скажи на милость, и как тебе не грех думать, что твоя пригожая дытына похожа на поросенка?

– Да не сам ли ты сейчас говорил?

– Дура! Шуток не понимаешь. Да и знаешь ли ты, кто есть сей? – спросил он, понижая голос и таинственно через плечо кивая большим пальцем на своего спутника.

– Кто?

– Чиновник из суда: приехал взыскивать с твоего Остапа недоимки.

– Господи Иисусе Христе! – всполохнулась молодица. – Так почто же вы, как воры, по тынам лазите да собак дразните?

– Заспокойся, сестра моя милая! К лицу ли такой красивой сердиться? А хлопчик твой совсем в тебя. Подрастет, так станет сокол, не парубок: гарный, русявый, чуб чепурный, усы козацьки, очи як зирочки. Знатный выйдет писарчук, а там громада и в головы выберет…

И, говоря так, Гоголь ласково гладил будущего писарчука и голову по головке. «Чиновник из суда», подойдя, сделал то же. Материнское сердце невольно смягчилось.

– Не выберут… – проговорила она с тихим вздохом. – Люди мы бедные, а в головы выбирают одних богатых.

– Ну, так в москали возьмут.

– Боже сохрани!

– А что ж такое? Станет скоро ундером, придет до мамы своей в отпуск весь в крестах – эге! По улице пройдется, шпорами, сабелькой брякнет – все мужики-то перед ним шапку до земли, а дивчата из-за околицы, знай, вслед посматривают, прицмокивают: «Чей, мол такой?» Тебя, красавица, как по имени-то звать?

– Мартою.

– Мартын, скажут, да и молодчина же, красавец, точно намалеванный! А коротко ли, долго ли, глядь, не пешочком уже приплетется, а прикатит на тройке в кибитке офицером! И гостинцев-то каких своей маме навезет, подарочков…

На лбу красавицы Марты разгладились последние складки; вся она просияла и вдвое похорошела.

– Что это вы, панычу любый, выгадываете… – прошептала она. – Статочное ли дело?

– А почему бы нет? – убежденно говорил Гоголь. – Мало ли ноне из ундеров выслуживаются в офицеры?

– А что, панычу, оно ведь бывает: вон Океании сын пятый год уж офицером, и Петров тоже мало не городничим в Лохвицу поставлен.

– Что же я говорю? Так вот, стало, и твоего хлопчика поставят городничим в Ромен. То-то заживешь! Не житье, а масленица. Разоденет он тебя как пани, а уж уважения тебе, почету…

Молодица расхохоталась.

– Полно вам выгадывать неподобное! – промолвила она, но веря и все же страстно желая верить. – Можно ли дожить чоловику до такого счастья?

У Гоголя же только язык развязался: живыми красками стал он расписывать, как она-де в церковь сбирается, и квартальные перед нею на паперти народ расталкивают, направо, налево кулаком в зубы тычут: «Честью вас просят! Не видите что ли: пани идет? Дорогу, дорогу!» Как купцы ублажают, в пояс кланяются, сударыней-матушкой величают, на серебряном подносе варенуху подносят, как она по ярмарке павой плывет, то в ту, то в эту лавку заглянет, а купцы перед нею на прилавок весь-то свой панский товар раскидывают: запаски и очипки, кораблики и рушники, черевики и сережки – бери на выбор, что из своего сундука, и денег не нужно: за ясновельможною-де не пропадет! От и вся? Нет, не вся: надо сынка на богатой паночке женить, а там и детки пойдут, и внучата… Сто лет минует, а слепец-кобзарь на ярмарке не Лазаря поет, – про доброго молодца нашего все еще думку распевают: «Люди добри, сусиде любезнии, Панове старики, жиночки панматки и вы, парубоцство честне, и ты, дивча молоденьке! Не загнущайтесь послухаты мене, старого, батьку нещастного!..»

Гоголь дал полную волю своей фантазии, но передавал все так искренне и правдоподобно, что Марта невольно заслушалась, упиваясь несбыточными мечтами. Только когда панич заставил кобзаря через сотню лет еще воспевать ее сыночка, как какого-то сказочного богатыря, она вдруг очнулась и с порывистою нежностью прижала к груди своего малютку.

– Бедный мой Оверко! Смеются над нами, смеются! Но Аверко все еще, казалось, прислушивался к дивным речам панича и не спускал с него глаз.

– А умник Аверко-то верит, вишь, что все это сбудется, – говорил Гоголь и поманил к себе пальцами ребенка:

Аверко сынок, Золотой человек, Скрибнее весёлечко, Плывы до мене, Мое сердечко!

Не «поплыл» к нему Аверко, но все-таки выказал совершенно исключительную признательность за лестное о нем мнение – протянул рассказчику остаток своего вишневого пирога:

– На!

Невольно разгоревшись также от собственной импровизации, Гоголь был тронут таким неожиданным результатом своей шутки. Приняв пирог, он откусил от него половинку, а другую возвратил маленькому владельцу.

– Вот и спасибо! Что значит казак-то: еще на руках, а разумней своей мамы, пирогом угостил, мама же сердится на своего чоловика что, тот костей нам не переломал.

– Простите, панычи, дуру деревенскую! – промолвила устыженная Марта, отвешивая двум юношам поясной поклон. – Сказано: у бабы волос долог, ум короток. Знамо, что баба глупее своего чоловика и должна его слушаться. Так и в святом писании написано…

Говоря так, она и не заметила, как к ним из-за угла хаты подошел ее муж.

– Третий год ведь женат, а впервой пришлось услышать от жинки разумное слово! – произнес Остап, с недоумением оглядывая Гоголя, как какого-то чародея. – И святое писание знает, ровно грамотная…

– Послушай-ка, Остапе, послушай, – обратилась к нему с оживлением Марта, – что паныч-то рассказывает…

– И добрая, смотри-ка, ласковая какая! – не мог надивиться Остап. – Нет, панычу, воля ваша, а тут что-то неспроста! Слышу: говорите с нею, иду сюда и думаю про себя: ой лихо! Как бы носы им не откусила. Ан, глядь, вы из волка ее в овечку обернули!

«Я также разделял мнение Остапа, – рассказывал много лет спустя Стороженко, вспоминая описанную сцену. – Искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным. В его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтобы играть им, как мячиком; но Гоголь бессознательно, силою своего гения, постигал уже тайные изгибы сердца».