– Ах ты, Господи! Подождать разве дядю Павла Петровича…
– Не дождешься. Кто его знает, где он теперь летает? Между тем Трощинский уже второй месяц как перебрался в свою летнюю резиденцию, а ты все еще не побывал у него. Завтра же поезжай.
– Нет, завтра, дяденька, я еще не поеду. Нынче ведь только вернулся из гостей… И потом, мне необходимо еще кое-что дописать…
– «Необходимо»! Из-за этой белиберды ты вот пренебрегаешь элементарными правилами приличия. Завтра же, говорю я тебе, ты отправляешься в Ярески.
Не произнеси этого дядя так безапелляционно, а главное – не назови его стихов «белибердою», молодой поэт, быть может, еще дал бы себя урезонить, но теперь уязвленное авторское самолюбие не позволило уже ему уступить.
– Завтра я во всяком случае не поеду! – объявил он не менее категорически и, с шумом отодвинувшись от своего письменного стола, зашагал взад и вперед по комнате.
Дядя, скрестив на груди руки, безмолвно следил за ним глазами; потом вдруг подошел к столу, повернул торчавший в замке ключ дважды и спрятал его себе в карман.
– Ранее ты не получишь ключа, пока не побываешь в Яресках, – холодно заявил он племяннику и прошел к себе.
За обеденным столом они снова встретились; но тогда как Косяровский не показывал и вида, что между ними произошла размолвка, Гоголь, при всем своем старании казаться равнодушным, избегал глядеть на дядю и вообще был так молчалив, что обратил внимание матери.
– Тебе, Никоша, видно, неохота ехать к Дмитрию Прокофьевичу, – догадалась она сразу.
– Напротив, он горит нетерпением и не может дождаться завтрашнего дня, – отвечал за племянника с улыбкой Петр Петрович. – Но он надеется, что маменька возьмет его под свое крылышко.
Марья Ивановна испуганно отмахнулась обеими руками.
– Нет, нет, мои милые, увольте меня! Для меня нет ничего мучительней этой веселой компании у нашего благодетеля. Того гляди, заставят опять танцевать.
– Вас, сестрица? Когда ж вы там танцевали?
– А не далее как прошлой осенью на свадьбе повара Василия. Сам Дмитрий Прокофьевич открыл бал с молодою; тут и мне нельзя было отказаться идти с молодым. Потом, разумеется, все танцевали разные танцы, русские и малороссийские.
– Все благородные девицы и кавалеры?
– Да, но только вначале для проформы, из угождения хозяину. После отличалась одна прислуга, а перед всеми прочими Сашка с Орькой.
– Это кто же?
– Тоже свои крепостные: Сашка – капельмейстер домашнего оркестра, а Орька – старшая швея и якобы кастелянша; егоза, но, надо признаться, писаная картинка, когда этак брови подведет, лило набелит, нарумянит. Выскочил это Сашка с палочкой в руке, наряженный петиметром, и пал на колени перед Орькой. Уж какие он тут странности перед нею не выделывал! То поднимется, то опять бух на пол, а она вокруг, как перепелочка, порхает да летает. Дмитрий Прокофьевич обернулся ко мне и говорит: «Можно ли, Марья Ивановна, скажите, на наших балах иметь столько удовольствия, как мы теперь имеем? Эй, мазурку!» И вся ватага давай танцевать мазурку в карикатурном виде. Подобрав полы своей рясы, и старый шут Варфоломейка пошел в присядку, а один из приживальцев хлоп его ладонью по плеши: «Попляши!» Ну, хохот, грохот кругом еще пуще… О-хо-хо! Нет уж, эти потехи не по мне…
– И не по мне, – брезгливо сказал Петр Петрович. – Но тем не менее, по старой пословице: всякая вологодская пивоварня имеет свою сметанную тетку, а всякая изюмная попадья имеет свою гарусную коровницу, – у Трощинского этих сметанных теток и гарусных коровниц в Петербурге, наверное, еще два десятка, и доброго слова одной из них может оказаться достаточно, чтобы обеспечить молодому человеку первый шаг на гражданском поприще. А потому Никоша во всяком случае едет завтра в Ярески.
Сам Никоша, как будто речь шла не об нем, по-прежнему хоть бы пикнул. На другое же утро, когда дядя вошел опять к нему в комнату, он сделал вид, что его не заметил, и только когда Петр Петрович, точно между ними ничего не было, поздоровался с ним, он, не оборачиваясь, ответил сквозь зубы:
– Здравствуйте!
– Ну, полно, брат, не всякое лыко в строку, – сказал Косяровский и, наклонясь к племяннику, насильно обнял и поцеловал его. – Вот я привез тебе из Полтавы, да забыл отдать вчера, фунт леденцов. Других бонбошек, прости, не нашел.
– К чему это все, дяденька?.. Мне вовсе не нужно…
– А зачем тебя брат Павел «сахарным» племянничком зовет? Знать, недаром. Впрочем, и то ведь, собственные стихи тебе теперь слаще всяких бонбошек. Так вот же тебе ключ к ним: пиши себе сколько угодно, упивайся, только не до бесчувствия.
Против такого незлобия не могло устоять и ожесточенное сердце непризнанного стихотворца.
– Теперь я не в таком настроении, чтобы писать, – пробормотал он.
– И чудесно. Так не съездить ли нам вместе куда-нибудь, чтобы проветриться? Например, хоть в Ярески, а? Да или нет?
– Надо еще погадать, – сказал Гоголь с натянутою улыбкой и стал считать пуговицы у себя на сюртуке и на жилете. – Сюртук говорит: «Да», жилет говорит: «Нет».
– Ну, а голос сюртука, как старшего, конечно, имеет перевес, – весело подхватил дядя. – Итак, едем.
Глава двадцать четвертая
В летней резиденции «Кибинцского царька»
До Яресок езды было всего полчаса, и потому дядя с «сахарным племянничком» прибыли туда еще до утреннего выхода старика-хозяина из своих внутренних покоев. Вместо него принял двух гостей новый фаворит Дмитрия Прокофьевича, отставной артиллерист Баранов.
Года три назад этот господин, будучи еще на действительной службе, чуть ли не впервые явился в Кибинцы в числе многочисленных приглашенных на большой семейный праздник – именины молодой племянницы хозяина Ольги Дмитриевны Трощинской. Как артиллерист, имея постоянно дело с порохом, Баранов сделал себе любимою специальностью всякого рода потешные огни, и вот в Кибинцах ему представился удобный случай в полном смысле слова «блеснуть» своею специальностью. Устроенный им фейерверк произвел такой эффект, что хлебосольный вельможа взял с искусника слово погостить у него еще недельку-другую. Но недели растянулись в месяцы, месяцы в годы. Не вернувшегося в срок из отпуска офицера отчислили от полка; но он катался уже как сыр в масле, сделавшись тем временем приближенным лицом первого украинского магната. Звание «приближенного» в данном случае нельзя было, конечно, понимать буквально: бывший министр считал себя слишком высоким над всеми окружающими, чтобы допускать к себе кого-либо чересчур близко. Но Баранов, человек воспитанный, находчивый и остроумный собеседник, был все-таки головою выше всех остальных прихлебателей; особенно же ценил его Дмитрий Прокофьевич, как говорили злые языки, за то, что он умел мастерски натравливать друг на друга двух давнишних кибинцких шутов и скоморохов: Романа Ивановича и отца Варфоломея. За это же он вместо всяких других званий заслужил себе не очень-то лестную кличку «шутодразнителя».
– До двенадцати часов его высокопревосходительство занят всегда с управляющим и просителями, – любезно извинился Баранов перед Васильевскими гостями. – Не угодно ли присесть, господа?
Выхода старого вельможи ожидало в гостиной уже несколько гостей, прибывших кто за день, кто за два, а кто и за неделю. Тут же между гостями слонялся из угла в угол, как свой человек, отец Варфоломей, но все от него как от зачумленного сторонились. На вид он против прежнего действительно еще более опустился: с нечесаными космами волос вокруг облысевшего черепа и растрепанною жиденькой бородкой, с испитым лицом и налитыми кровью, выпученными глазами, в засаленной рясе, он производил самое отталкивающее впечатление.
– Не понимаю я, признаться, Дмитрия Прокофьевича, – вполголоса заметил Косяровский Баранову, – как он выносит около себя это грязное животное?
– А как мы, прочие, выносим на ногах мозоли? Есть люди мозоли, с которыми мы неразрывно связаны и которые доставляют нам даже некоторого рода удовольствие. А кроме того, мозоль эта в последнее время исполняет и более ответственную должность, Шехерезады, так как падишах наш на старости лет страдает бессонницей. Эй, ты, козлиная борода! Поди-ка сюда.