- Не переживайте, дядя Миша, - утешает меня мой двадцатилетний кирюха. - Все равно потомки узнают, как во времена мелкого политического деятеля, убитого на Площади царей израилевых, жил и помогал становиться мальчишкам бойцами Моисей Зямович Винокур с кличкой "Лау" по первому сроку.
- Цыц, ебут твою мать! - кричу я на моего любимца. И мы начинаем ржать, как гашишники. Ох, Олежка, доведет тебя язык до цугундера.
Нарыдавшись, мы идем жрать шуарму. Под аккредитив базедовой болезни. Приходим к Маллулу-духанщику и здоровкаемся с ним за руку. Кристальный маркетинг. Хочешь получить назад руку - не обижай вдов и сирот.
Нередко, когда Олежек перебарщивает, Маллул наливает пиво. Вся станица знает, что я патриот и питаюсь урывками, но пока за глотку не схватишь... проходу не дадут.
Это заботы о жрачке.
Когда нужны карманные бабки, я встаю ни свет ни заря и гуляю. Пробегусь по палисадникам Станицы, настригу цветочков полевых и тащу еще тепленькие на олимовскую барахолку.
Там меня уже ждут перекупщики краденного, и мы грыземся за каждый пиастр, и у всех базедовые моргалы первой череды с кровавым подбоем, но как увижу ту - очкастенькую и интеллигентненькую - плюну и уступаю в цене. Теперь в красненьком, а головка беленькая, меня не боится. Первая подходит и спрашивает: "Левкои есть?" Простите, говорю, душа моя. Вот только что ромашки спрятались и поникли лютики. Понимаете, какой мне конфуз. И внаглую получаю с барыг экибан алых роз.
- Вот вам, сердце мое, для украшения жизни. Презент.
Питерская Пальмира с чудесной попкой на отлете - мерцает. Прижмет к маленьким восьмиунцевым персям букет и излучается.
- Как вы поживаете, Моисей Зямович? - спрашивает, как с картинки Ренуара, красивенькая до чертиков. - Как ваши дела?
- Аколь беседер.
И стоит передо мной чья-то не найденная в этом мире половинка, как встарь на реках Вавилонских, и в моей башке наступают сумерки.
- А у вас неземные радости, так?
- Нет, не так. И вообще - никак.
- Ну, никак это лучше, чем цурес. В эпоху базедового сионизма и кошелок абсорбции. Давайте поговорим о вербах.
- А та худенькая женщина, что светилась возле вас, она где?
От удара пальцами "рогаткой" исчезает сетчатка, и тихо и торжественно, как в городском саду моего детства, вступают басы. Ум-па-па, ум-па-па... ум-па-па... Крепдешин черной кофты в белый горошек. Ажурный воротник и манжеты. Карие глаза, готовые в любую секунду расплакаться. Шейный браслет из серебряных рыбок, связанных чередой. Светлое знамя юбки от классической попки до святой земли. И ее родниковой чистоты горячее дыхание...
- Будете много знать - скоро состаритесь!
- Простите, я не знала, что вам так...
Ленинградская верба подпасла меня без протектора. Крюк терпимости и сострадания. Рассеченная бровь суицида. Юшка аннигиляции из перебитого носа. Малафейка удавленного в застенках.
И мне по хую весь бомонд, и барыги в пампасах, и вообще я хочу курнуть.
И курю, как подорванный.
- Чего тебе от меня надо, подлюга?
- Простите меня, Б-га ради.
И ни с того ни с сего обняла и заплакала. В такие дни, когда меня проходимки расстроят, я подплываю совсем близко. И самостоятельно вернуться не могу. Не пускает. Летучая Голландка. Агасферша либидонного озера в Бермудском закутке...
Я. Она. И Инкогнито - хехехехаль с приватным жильем. "Я живу с другим человеком. Тебе не противно?"
- Нет, блядь, не противно!
Что я могу поделать? Мягкий, как шанкр, характер. В такие дни Олежка везет меня в Раматаим. В дурбольничку Шалвата. Там медбратом шустрит золотой пацан Ромочка. Олежкин кирюха по военной тюрьме. Мигом уширнет трипнирваной, и я становлюсь баклажанным рагу. Сетчатка отпадает, и теперь хоть ссыте мне в глаза, не заставите думать про Тулю. Трипподстилку, так нежно приклеенную ко мне в приблатненном томлении блюзов "Аленушки". Жизнелюбку любой ценой.
Убедившись, что я затих и расставил ноги и забыл свою Тулю, Ромка приглашает удивительную женщину. И она охотно приходит. Чудачка. Имени своего не помнит. Как-то раз пожевала мне кусочек рагу, а сама ела розы. Она мне до боли кого-то напоминает. Запах пижамы - как будто с дымком.
Мой Олежка никогда не даст мне позориться с пустыми руками. Всегда при мне ее любимые сигареты "Ив", букет роз цвета венозной крови и бутылка белого вина.
Мы друзья, но пока что - на вы. Ей уже сорок три. Я на десять лет старше, и нам не к спеху торопить события. Иногда зовет меня Мишенькой.
Она знает, что мне это в масть и по шерсти, и начинает хитрить.
- Мишенька, расскажите хорошую притчу. Будьте добры!
Она просто помешана на тюремных притчах, и я не упаду в обморок, если узнаю, что ее тут за это и держат.
Меня так хлебом не корми, дай рассказать, и я соглашаюсь. Я расскажу ей про осенний сон. Бом. Бом. На штрафняке в Рамле. Бом. Бом. Как взошел счастливым восемнадцатым по счету числом в общую камеру и лег вповалку на бетонный пол. Бом. Бом.
Среди обморфеиных коком страдальцев.
В краю родном. Бом. Бом.
Конечно, я на нее давно глаз положил посношаться активно, но к чему прессовать неизбежное? Во имя чего?
Я расскажу ей про сон так сопливо и жалостно, что сама перегрызет резинку на трусах.
- Так на чем я остановился?
- В краю родном.
- А до этого?
- Коком страдальцев
Симпатичная мне необычайно превращается в слух, и ее теплая ладошка ласкает меня.
- Ах да, обшмаленные коком страдальцы.
Хотелось вздремнуть и немножко презумпции невиновности. Вместо этого я всплакнул и закунял в заячьем забытье узника в Сионе.
- Мишенька-а-а! - шепчет миланная мне. - Вы чувствуете, какой он уже стал упругий?
Счастливое время застоя вытаращилось в ширинке и выражало непредсказуемое. Чтоб не сойти с ума, мы подкурили.
Узники Сиона в отличие от узников в Сионе - совсем другая масть. У нас не тюрьмы, а детские сады. А вот у Того в остроге бытовали дикие нравы. Но Тот не дал себя обидеть. Четыреста суток бегал по зоне в одном бюстгалтере и не подпустил никого, хотя мог по глазам бритвой полосануть. Теперь крутой князь в общественном секторе.
- Мишенька, но ведь вы остановились там, где вы всплакнули и закуняли.
- Да, но это не всегда удается.
Особенно, когда тебя угораздило притулиться между братишкой слева, который неумышленно (четырнадцать тысяч в кассовых аппаратах) распилил на разделочной пиле мясного отдела двух стариков сторожей супермаркета. И расфасовал куски по нейлоновым пакетам. И дедуськой справа с патлами Карла Маркса, но собранными в косу, чтоб не путали. Который в 74 года перегрыз глотку своей партай-подруге и наложнице по коммунистической борьбе, и мусора откапали старца через стоматолога. По оттиску отличных клыков. И боишься бзднуть, чтоб не потревожить сон вурдалаков и пришествия Мессии. Бом. Бом.
- Мишенька, это невеселая притча. Я боюсь.
- Сострадальцы еще под стражей.
- Неважно, расскажите другую.
Кого она мне напоминает? Черт бы ее побрал. Где Олежка и Ромочка и ширевом? Я готов охмурять ее тысячью притчей, но ведь надо что-то поштефкать.
- Красивая, пожуйте мне немножко рагу.
- Да, Мишенька, да.
- И запейте лепестки этих роз белым вином.
- Да, мой Мишенька, да.
Проклятое ширево. Почему мне мерещится Туля?
Первый седер в капезе ее пизды, когда в пасхальную ночь я на руках выносил ее из Египта! Светлячок по имени Туля. Восторг до удивления, когда, выскочив голым из кровати, я в лицах показывал, как ходят козырные урки на зоне. Я повязывал кашне вокруг головы, как всемирно известный теннисист Бъерн Борг тряпку от пота, только я не знаю, так ли она была необходима спортсмену, как тому Суперкозырному Пугалу, у которого яйца свисали на уши такой пещерной крепости, что на поворотах его забрасывала центробежная сила.
Лютый хамсин, а блатные в кашне. И Туля повизгивала от смеха. Были и помельче сошки на тусовках. Те перемещались по прогулочному дворику, как конькобежцы, и всегда наезжали на встречных. Наберут приличную скорость, сложат руки за спину и мелко сучат ногами. И скользят. Скользят. Тулинька тоненько ржала, и я шаркал голыми пятками о мраморный пол, назад и в сторону, и тряс мудями.