Говорят, Толстой в «Войне и мире» совсем обошел стороною несчастного, забитого мужика (такие обвинения я слышал от народников).
Но Толстой, всегда руководимый правдой, всегда писал то, что он видел. Значит, угнетенного, обесчеловеченного мужика он никогда не видел у себя на своем жизненном пути ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности, несмотря на крепостное право.
Пушкин, как железную перчатку, бросал шестьсот лет своего дворянства в лицо придворным выскочкам, льстецам и интриганам. Но он же, возвратившись после отпущения грехов Николаем I из Москвы, где его, уже знаменитого, осыпали ласками и лестью, на место прежней ссылки, в деревню, пишет Вяземскому о том, что приятнее славы и дороже милости двора были для него слезы няни и сердечная встреча «моих хамов».
Среди декабристов был цвет русской старой, земляной аристократии, но в их мечтаемой конституции на первом месте были свобода крестьянина и наделение его землею.
Еще задолго до 1861 года лучшие, просвещеннейшие помещики заменяли барщину оброком. Бывали даже чудаки, пытавшиеся отпускать всех своих крепостных на волю, наделив их землею, но за это по головке тогда не гладили, а высылали за границу, отдавали под опеку или попросту сажали в желтый дом.
И вот в нынешнее время земля и мужик опять стали пробным оселком.
Бывший помещик, принадлежащий к старой, родовитой русской семье, конечно, возмущен — насильственным захватом земли и нелепыми безобразиями, которыми мужик сопровождал его. Но он сознает причину этого как в давних исторических ошибках, так и в лености, неспособности и равнодушии последних правителей и во многом другом, где вина лежит на всех. И от него вы не услышите слов гнева и угроз мести.
А внук Посып-хана говорит, сжав кулаки:
— Вернемся, провозгласим царя, землю от крестьянина отнимем и так его примемся, подлеца, драть, что навеки забудет он и думать о разделюции.
Очень печально, что оба они внесены в одну и ту же книгу, в печальный памятник прежним людям, составляющим честь, гордость и славу России.
Капля и камень*
Пятичасовой чай. На столе печенье и кекс с коринкой. Коричневый теплый чай. Кто входит в переднюю, слышит скачущий гул голосов:
— А-ва-ва, а-ва-ва, а-ва-ва, — точно там тридцать человек, зажав уши пальцами, долбят вслух урок.
И вдруг раздается, покрывая все, громкий властный голос хозяйки, большой женщины с лошадиным лицом и с таким огромным висячим задом, который в 1001 ночи восторженно назывался царственным:
— Ах, господа, вы там опять о большевиках начали? Боже мой, как надоело. Оставьте их, наконец, в покое хоть в моем доме. Право, я назначу за слово «большевик» штраф в какую-нибудь пользу.
Слышишь иногда и от читателя:
— Все о большевиках да о большевиках. Я русских газет и вовсе не покупаю. Осточертело. Ну, Чека, ну, расстрелы, ну, мозги, ну, кровь, ну, голод, ну, черт в ступе Но ведь в тысячный раз — подумайте! Я для чего газету беру? Чтобы отдохнуть за чашкой кофе, прочитать новости, пикантную сплетню, веселенький фельетончик, этакое «нечто обо всем» или «в свете и в полусвете». Недурно — легонький рассказик… стишки остренькие. А вы большевиками кормите. Ну и кушайте их сами, я сыт.
Странно. Катон говорил ежедневно и на самые разнообразные темы. Но был период в несколько лет, когда он каждую свою речь, какого бы она ни была содержания, заключал страстным призывом:
— А все-таки надо разрушить Карфаген!
Он хорошо понимал силу повторения, вдалбливания мысли, а так как мысль его была близка всему Риму, то его настойчивость, никого не удручая, приближала результат.
Этот закон прекрасно понимает современная коммерция, когда бросает в публику свои изобретения или изделия. Скажите, вам не надоел «Ситроен», кричащий на небе дымом и огнем о своем существовании? А мыло «Кадум» с отвратительно пухлым мальчишкой? А «Мари», с «гусями, що жрут консервы», по выражению кубанской казачки? А швейная машина «Зингер»? А «Саламандра»? Надоело до омерзения. А, однако, прочно засело в голове, и если вам что-нибудь надо купить впопыхах или посоветовать наскоро ближнему своему, то, всего вероятнее, вы машинально назовете навязнувшую в памяти фирму.
Какой-то американский король — не то пуговиц, не то зонтиков, не то плевательниц — так сообщил интервьюеру о своей карьере:
— Когда я начал дело, я тратил на рекламу всю прибыль и так поступал, пока мое дело не стало прочным, то есть не начало мне приносить сто процентов. Тогда я стал понижать расход на рекламу — до семидесяти пяти, пятидесяти, двадцати пяти процентов. Но и теперь, когда я уже миллиардер и когда мои несгораемые набалдашники известны всему миру, я отчисляю и всегда буду отчислять на рекламу десять процентов.
Большевики глубоко учли эту странную силу капли, долбящей камень, и пользуются ею с замечательной энергией. Чужие меха, царские бриллианты и царское носильное платье, драгоценности, на которых еще видны пятна засохшей крови, хлеб, вырванный из голодных ртов, — все идет на их неутолимую, бешеную, адскую пропаганду ненависти, разрушения, убийства, клеветы.
Поймают ли их в воровстве, в подделке документов, в грязных или кровавых подлостях — они хотя и голословно, но нагло отрицают очевидные факты для того, чтобы в конце опровержения опять прокричать на весь мир о величии и мощи советской республики, о добродетелях ее вождей, о близости всемирной революции, о гигантских шагах, которыми идут в Триэсерии пролетарское образование, государственная промышленность и торговля, сельское хозяйство, искусства и науки, финансовое благополучие и демократическая чистота нравов…
Кто им верит? Никто. Они сами себе не верят. Но постоянный нажим на впечатлительность берет свое. Люди, болтающие на файф-о-клоках, люди, читающие газеты лишь для пищеварения, люди, никогда не корчившиеся при большевиках от страха, стыда, унижения и голода люди, спокойно говорящие о непахнущем золоте, тоже не верят, но их все равно ничем не уверишь и ничем не устыдишь.
Но есть люди обыкновенные. Простые, милые, добрые, честные и — увы — слабые люди, как и все мы, грешные. Бывают у них — да и часто бывают — жестокие, тяжелые минуты, когда некуда пойти и некому сказать, что вода к горлу подступает. А тут большевистский Кадум, зазывание в газете, в бистро, на митинге. И поплыл бедняга по гнилому течению.
Да, здесь, в агитации, большевики сильнее нас, как отрицание всегда сильнее утверждения. Но из этого вовсе не следует, что им можно употреблять печатное слово как оружие борьбы, а нам-не надо, потому что, видите ли, объевшийся и продавшийся эмигрант скучает. Нет, долг, и совесть, и любовь к родине повелевают нам, во имя тысяч наших братьев, одинаково с нами верующих в счастливое будущее оздоровленной от большевиков России, — не прекращать печатной войны с большевиками, как бы она ни была тяжела, нервна, однообразна, а в будущем, может быть, и опасна.
Роковой конь*
На днях один журналист, рассердившись на то, что в Румынии существует сигуранца, а в Польше экзекютива, объявил меня плохим писателем и рекомендовал мне брать уроки и примеры у М. П. Арцыбашева.
Ну что же, учиться никогда не поздно и так же обязательно, как признаваться в незнании или ошибке. Арцыбашева я знаю давно. Люблю его большой талант. Уважаю в нем честного, чистого и смелого человека, беспощадно-правдивого к себе и другим. Учиться у него мне теперь, пожалуй, и поздно, и нечему: слишком мы для этого разные люди. Но брать с него пример стойкости я считаю необходимым и для себя, и для очень многих.
С пристальным вниманием я слежу в варшавской газете «За свободу» за его прекрасными статьями. Он пишет их не ежедневно, а спорадически, с промежутками, выпуская зараз целый ряд фельетонов, посвященных одной определенной и всегда жгучей теме. И вот что меня всегда немного удивляет, немного смешит: стоит только Арцыбашеву начать свою очередную серию «Мыслей писателя», как немедленно срывается с места г-жа Кускова, наскоро седлает коня и с пикой-ваттерманом наперевес уже мчится в лихую атаку на Арцыбашева. Удивительно здесь для меня то горячее внимание, которое г-жа Кускова уделяет именно Арцыбашеву. Смешит же меня кусковский запал: Аллах! до чего вздорной, непоследовательной и грубой может быть партийная женщина в споре! У г-жи Кусковой и посадка, и посвист совсем молодецкие, но конь ее, по какой-то роковой привычке, всегда умудряется завязнуть в луже. И не только в полемике с Арцыбашевым, а и по всем другим поводам.