Выбрать главу

Строгим*

Была страшная, холодная ночь. О ней мы с детства знаем из Евангелия. Дважды пел петух, и дважды отрекался от Господа своего и Учителя Петр. В третий раз возгласил петел, и в третий раз отрекся ученик и, отойдя от костра, закрыл лицо и горько плакал. Да и кто не обливался слезами — и теперь, более тысячи лет спустя — над этим горестным, над этим простым и точным евангельским сказанием?

Но также знаем мы, что миновала минутная ночная слабость Петра. Как ревностный апостол, безбоязненно открывал он смелым, неведающим людям благую евангельскую весть. Бестрепетно принял он мученическую кончину на кресте И — по пророчеству краеугольный камень воздвигаемой церкви — не был ли он троекратно прощен в своем троекратном человеческом колебании?..

Мы, нынешние люди, весьма слабо верующие или вовсе растерявшие благодать веры, мы очень строги к слабостям и колебаниям своих близких, гораздо строже Спасителя, позвавшего мытаря, очистившего блудницу, оправдавшего разбойника и простившего Петра.

Как мало времени прошло с тех дней, когда мы отсюда посылали святейшего патриарха Тихона на насильственную смерть, требуя запечатления в смертном часе непоколебимости своей веры! И как были разочарованы якобы естественной кончиной пастыря!

Однако простой народ лучше нашего понял, взвесил и оценил все: и жизнь, и страдание, и смерть святейшего, воздвигнув ему в своем соборном сердце чистый, неизменный памятник. И вера, всуе колеблемая живцами, не расшаталась, а стала крепче, углубленнее и теплее.

Много было злобных толков в связи с переходом русских беженцев в католичество. Но искать свою правильную веру никому не возбраняется. Недаром тропарь св. Владимиру Равноапостольному гласит так: «Уподобился еси купцу, ищущему доброго бисера, славнодержавный Владимире».

Переход в католичество православных — для нас далеко не новость еще в нашей прежней домашней жизни. Но случаи эти были весьма редки, все наперечет: несколько десятков из аристократии (преимущественно дам) и кое-кто из ученых мистиков. Народ шел весьма туго — и то лишь на Юго-Западе — в Унию. Религиозные искания его охотно выливались в сектантство, порою очень крайнее.

Здесь, во Франции, влечение русских к католичеству вовсе не так велико, чтобы им тревожиться. Да и как осуждать человека, если его душа искренно пленена другими догматами, а слух и зрение — другими обрядами? Я знаю одного милого, кроткого человека, который ушел к католикам лишь потому, что у них на паперти не курят, не смеются и не болтают о злобе дня. Молиться Богу можно в любом христианском храме, но также и на море, и в поле, и в лесу.

Другое дело, если человек меняет веру из материальных выгод. Говорят, это хоть редко но бывало. Но о слабых сладкоежках, столь легко покупаемых, жалеть не приходится. Захудалая овца — из стада вон. Да и та, может быть, еще погуляет в чужом стаде, затоскует и вернется домой. Не отвергать же ее, блудную? А колеблющимся это лишь хороший урок.

Но есть назидание и более строгое, чем осиротелость в чужом Доме и горькая, нежная тяга к возврату в родной Дом. Примкни к чужой религии, когда твоя прежняя станет опять здоровой и сильной. Но переход от нее в ту пору, когда она подвержена заушению и оплевыванию от злодеев, похож, простите мне, не на переход, а на дезертирскую перебежку или вот еще на что:

Моя родная мать ослабела, обеднела, растрепанная, убогая, в слезах и в синяках. Пойду-ка я поищу себе приемную мать, поблагообразнее, побогаче, живущую правильно и строго.

Повторяю: если ушел по глубокой, горячей вере, что скажешь? Если по легкомыслию, то Бог с тобою. А если как торгаш — ты ничего не стоишь. Только — увы! — горячая и глубокая вера стала здесь, на этой стороне рубежа, гораздо большей редкостью, чем там, по ту сторону.

Те же толкования приложимы и к принятию чужого подданства. Случаи эти довольно многочисленны, а вскоре еще значительно участятся. Но, осуждая их, надо строгому судье всегда и прежде всего задавать себе вопрос: кем бы я хотел скорее видеть поколебавшегося — французским гражданином или «возвращенцем», этим глупым самоубийцею, рабом и тряпкой в руках самых жадных, самых бессовестных, самых жестоких и самых грязных насильников, каких только рождал свет?

Французский гражданин Ярославской губернии все же не забудет родину и останется ее другом Возвращенец — нуль, или враг по понуждению.

Три года*

Ужас, как шибко летит «быстрокрылое время» в подневольной эмиграции. Говорят, что в тюрьме — еще скорее: день похож на день, как две капли падающей воды, как два удара маятника, — а годы протекают совсем незаметно.

Вот, не успели мы оглянуться, как окончилась третья годовщина издания «Русской газеты» и уже начинается четвертая.

Три года — громадный срок для журналиста! Есть среди чувств, связывающих людей в неразрывные, прочные группы, два особенно сильных и цепких: это — преданность полковой семье и привязанность к печатному органу: оба въедаются в кровь, оба оставляют в душе самые живучие воспоминания. Я встречал в моей жизни журналистов с весьма диковинным стажем, которые, с гордостью ветеранов, говорили про самих себя: «Я старый работник печати! Я участвовал в целых десяти коллективных уходах из редакции!..»

Да. Протесты в таких формах бывают — увы — иногда неизбежны. Но это — самая тяжелая, ответственная и свирепая мера. К ней можно прибегать лишь в крайнейших, печальнейших случаях, когда все другие способы воздействия исчерпаны. Хвастаться количеством уходов стыдно. Всегда, расставаясь навеки с милыми, шумными, кипучими комнатами привычной газеты, оставляешь там кусочек сердца. И еще. Замечал я, что эти хвастливые гробокопатели все как на подбор — бездарные журналисты. Журналистом ведь все-таки надо родиться.

Я с удовольствием вспоминаю те возбужденные, беспокойные и теперь, издали, такие светлые и веселые дни, когда «Русская газета» впервые начала выходить в свет еженедельным изданием. Однако тогда нелегко приходилось малой редакционной кучке. Сами фальцевали листы, сами их заключали в бандероли, сами, от руки, делали адреса и сами развозили по киоскам.

Так это напоминало мне конец девятнадцатого года, когда мы с генералом Красновым выпускали для фронта Северо-Западной армии газету «Приневский край», везя за собою Гуттенбергов станок с ручным колесом из Гатчины в Ямбург, а оттуда — в Нарву и Ревель… И начало двадцатого года, когда «Новая русская жизнь», выходившая в Гельсингфорсе, вся помещалась в двух чуланчиках: и наборная, и типография, и корректорская, и редакция… А потом, в последние дни «Общего дела»… в нем до самого конца остались лишь настоящие журналисты. Бездарные словоблуды и полуграмотные ловкачи убежали, как крысы с корабля, при первых неблагоприятных признаках.

Эти четыре газеты тем навсегда останутся милыми и дорогими для моей памяти, что основным их принципом была печатная борьба с большевизмом, борьба прямая и открытая, без заигрывания, уверток и задних лазеек на всякий грядущий случай.

И тем еще привязала меня к себе «Русская газета», что предоставила мне полную свободу высказывать мои мысли. Лично мне это удовольствие принесло мало пользы. Говоря о монархизме в разрезе идеологии, заступаясь за скорбные исторические тени, подвергаемые оклеветанию, я приобрел кличку монархиста, и уличные мальчишки левого журнализма тыкали в меня, на моем чистом пути, пальцами и кричали: вот идет монархист, вот идет черносотенец, вот идет мракобес. Да бог с ними, впрочем.

Не я ли — неудачник — и дал «Русской газете» репутацию монархической? Но должен сказать, что единственными искренно убежденным монархистом был между нами лишь Е. А. Ефимовский. Он начал работать с нами с первого номера. В вопросе о легитимизме мы разошлись с ним. Но разошлись, не потеряв ни взаимного уважения, ни личной дружбы.