Выбрать главу

Потому-то я и отказывался учтиво от развязных хозяйских приглашений моего сторожа Крандиенки посетить, вместе с ним, верхние роскошные этажи.

Зато я охотно воспользовался его разрешением работать за огромным письменным столом посреди упраздненной приемной, окруженной широкими скамьями из поддельных текинских ковров.

Почем знать, думал я, сколько еще дней, а то и недель, придется просидеть под этим навязанным мне кровом?

И если удастся свободно поработать здесь, на новом мосте, то уж лучше, по старой писательской примете, начать сейчас же, чтобы потом не подпасть злым духам медлительности, лености и скуки.

Разложив на зеленом столе свои письменные принадлежности, я обмакнул перо номер восемьдесят шесть в чернила и на белом, приветливом, свежем листе вывел большущими буквами: «Однорукий комендант».

Крандиенко заглядывал мне через плечо, нагибая боком голову и кося глазом, как ворона на кость. Вдруг он сказал:

— Та я же ж не однорукий, а зовсим с двумя руками.

— Это не про вас, — ответил я. — Про вас будет потом, лет так через пять-шесть. А теперь очередь другого коменданта. Тут от вас в двух шагах-Петропавловский собор. Ив нем царская усыпальница. Так вот, в ограде этой усыпальницы похоронен сто лет назад герой многих славных войн, впоследствии комендант Петропавловской крепости Иван Никитич Скобелев. Был он в бесчисленных сражениях весь изувечен. Левую руку ему начисто отрубили, а на правой осталось всего два с половиной пальца. Оттуда и прозвище: «Однорукий». И завещал он перед смертью, чтобы положили его за оградой усыпальницы, головою как раз к ногам великого императора Петра Великого, перед памятью которого он всю жизнь преклонялся.

Крандиенко выпустил изо рта огромный клуб дыма и воскликнул уверенно:

— О, це я знаю. Той Скобелев, что воевал с турком.

— Нет, больше с французами. С турками дрался уже его внук, Михаил Дмитриевич Скобелев, знаменитый «Белый генерал». О всех трех Скобелевых, о внуке, отце и деде, на днях очень много и очень хорошо мне рассказывал личный ординарец Скобелева-третьего, почтенный и милый старик. Так вот, пока мне здесь делать нечего и пока память еще свежа, я и хотел записать его слова.

Крандиенке стало скучно.

— Ну да, конечно, — сказал он, едва удерживая зевоту. — А все-таки написали бы вы лучше за нашу великую революцию и за нашу геройскую «Аврору».

— Не беспокойся, — сказал я, — история вас не забудет. А издали все-таки виднее.

Вечером он весьма заботливо постелил для меня постель на широкой ковровой скамье и сел у меня в ногах. Мы курили в темноте, а он рассказывал мне эпизоды из своей прежней жизни. («Вам, как писателю, это пригодится».)

Рассказывал о том, как был актером в «малороссической» драме. Упоминал небрежно имена Занковецкой, Саксаганского, Садовского, Кропивницкого и Старицкого. Он даже напевал вполголоса куплеты из «Наталки Полтавки»:

Ей, Наталко, не дрочися, Ей, Наталко, не дрочися, Забудь Петра ланця, Пройдоху, поганця, Схаменися, Схаменися…

Пел он также какие-то отрывки из оперы «Запорожец за Дунаем» и пробовал декламировать монологи из пьесы «Глитай, абож Павук». Но все это выходило у него плоховато. Ролей своих он окончательно не помнил или страшно перевирал их, а в пении так фальшивил, что, думаю, его не приняли бы ни в одну, даже самую захудалую, театральную антрепризу. Ведь украинцы, как и итальянцы, родятся на свет с верным слухом и с голосами, поставленными самим Господом Богом. Вернее всего было предположить, что Крандиенко перевидал в своей жизни все пьесы скудного и незатейливого малорусского репертуара и играл раза два-три в любительских спектаклях, все остальное выдумал из хвастовства.

Гораздо ярче и правдоподобнее вышел у него рассказ о хохлацкой свадьбе. Самое лестное, по его словам, но зато и самое ответственное положение в свадебном ритуале выпадало на долю сватовьёв с невестиной стороны. Пока, обвязанные рушниками, они носили над невестою венец вокруг аналоя, пока на свадебном пиру они, не уставая, пели старые хвалебные песни и говорили самые восторженные речи в честь новобрачной — они бывали настоящими королями пира. Их благодарили, всячески ублажали, поминутно целовали и обнимали, обливая водкой, дарили им платки, шарфы, вышивки для рубашек, полотенца и рукавицы

Потом молодых уводили в каморку, и тогда веселье на час ослабевало, становилось напряженным, натянутым. Всего неувереннее чувствовали себя невестины сватовья. Через час в каморку заходили две почтенные старые свахи и вскоре возвращались назад, держа торжественно в руках вещественные доказательства. Обыкновенно в этом случае гульба вспыхивала в удвоенных размерах. Сватовьёв опять принимались целовать, обливая водкой. Снова им дарились отличные домотканые изделия. Гуляли весь этот день, а случалось, и на другой, и на третий. Всем свадебным поездом ходили по деревне, нося на высоком шесте красную рубашку, кричали громко, целовались с прохожими, опять пили и пели:

Ой, упала, Ой, упала Звезда с неба красна, Звезда с неба кра-а-сна.

Но случались изредка маленькие недоразумения, вследствие которых пирование сразу расстраивалось, молодой мрачно и молчаливо сидел в углу, отец невесты трепал волосы и жене, и дочери. На шест надевался дырявый глиняный горшок и воздвигался над крышей. Бывало, что невестины ворота мазались дегтем. Но сватовьёв в этих случаях неизбежно били (отняв у них предварительно все роскошные подарки) и били так крепко, «шо треба, бувало, швидче утикати до дому».

Потом Крандиенко стал болтать что-то невнятное о своем друге Деревенко, о яхте «Штандарт», о своих часах с орлом, об Ораниенбауме и о том, как государь однажды нашлепал маленького наследника за то, что тот, не слушаясь увещеваний дядьки и вопреки запрещению доктора, лазил по деревьям. А мальчик держался молодцом: закусил нижнюю губу и ни пик-пик. Потом подошел к матросу и сказал, протягивая ручонку: «Прости меня, Деревенко».

Потом проскользнуло, точно в глухом тумане, имя великого князя Михаила Александровича, и больше я уже ничего не слышал, потому что бухнулся в глубокий сон, как камень в воду.

Проснулся я, как мне показалось, через секунду. В матросской комнате уже наяривал крикливый гнусавый граммофон. Весенний радостный свет лился в громадные зеркальные окна такой чистоты, что их как будто совсем не было. Выпуклая, многоводная синяя Нева несла тяжелые волны, дрожа от напряжения своей могучей силы. Надо мною стоял Крандиенко.

— Вставайте, товарищ. Пора умываться и чай пить. Пришло распоряжение отправить вас после обеда к следователю.

Сам не знаю почему, может быть, как темный отголосок вчерашней ночной болтовни коменданта, у меня вдруг всплыли в уме имя великого князя Михаила Александровича и моя недавняя статья в его защиту от большевистских утеснений, напечатанная в одной из тогдашних бесчисленных летучих газет — не то в «Эхе», не то в «Эпохе». Статья совсем невинная, в ней положительно не к чему было придраться. Правда, я вспомнил одну забытую мною мелочь, на которую я раньше почти не обратил внимания: в конце этой статейки была сноска, в которой оба редактора — Муйжель и Василевский (He-буква) — заявляли, что они печатают этот фельетон своего постоянного сотрудника, оставляя, однако, его содержание на ответственности автора. Не эта ли глупая и трусливая приписка обратила на себя внимание новорожденной, а потому неопытной и суетливой советской цензуры?

За чаем Крандиенко вел себя как-то странно и загадочно. Он все постукивал ногтями по столу и потом мычал многозначительно:

— Да… Н-н-да-с… Такая-то штука… Н-н-да… Такого-то рода вещь… Да-а-с…

— Что это вас так тревожит, господин комендант? — спросил я.

— Не хорошее ваше положение. Можно прямо сказать — пиковое положение. Н-н-да.