Выбрать главу

Государь поморщился.

— Кажется, он социалист?

— Но верный сын родины, ваше величество».

Так-то был принят и выслушан В. И. Ковалевский, так были подписаны новые тарифы, и так было положено начало анекдоту. Я рекомендую каждому умнику покопаться в этих тарифах!

Вот, кажется, и все, что сплетня могла придумать в опорочение имени Александра III. Разве еще то, что он будто бы пил много вина. Но тут позвольте уж мне, как гатчинскому соседу, сказать правду. Вина государь никогда не пил, а за официальными обедами лишь пригубливал шампанское. Но водку, действительно, пил, раз в день, в двенадцать часов, мерный серебряный стаканчик, после чего ел с большим аппетитом. Посещая какой-нибудь полк, заходил на кухню, принимал от артельщика чарку, а от кашевара — пробу, причем к радости солдат, съедал ее всю: и щи, и кашу, и порцию Слухи об оргиях — вздор. Никто не видел государя хотя бы в малейшем опьянении.

Одного никогда не смела касаться охочая клевета: брачной жизни Александра III.

Но вот, на днях, в одной русской газете читал выдержки из дневника какой-то захудалой генеральши. Дневник напечатан в Совдепии Л. Френкелем, неизвестно — с согласия ли генеральши или просто путем проворства рук. Выдержки же, взятые газетой, все как на подбор, клонятся к опорочиванию последних Романовых.

Одна из них прямо невероятна по своей мерзости. Видите ли: Черевин будто бы сказал генералу Баранову, а генерал Баранов — авторше дневника, а авторша немедленно занесла в тетрадку, что государь страдает такими противуестественными наклонностями, о каких не упоминает даже Крафт-Эбинг в своей «Psyhopathia s’exualis». Черевин — о стыд! о ужас! — поставляет государю кормилиц…

Не заступаться мне приходится за покойного прекрасного государя. Но просто в моей памяти встает то, что мне приходилось разновременно слышать о частной жизни Александра III из уст Н. П. Азбелева (воспитателя великого князя Георгия) и профессора Рауфуса, лейб-акушера.

Оба они — моложавый адмирал и древний профессор — рисовали жизнь царской семьи в Гатчине как хороню, дружескую, помещичью жизнь, мало стесненную этикетом, полную ласки и взаимного понимания, богатую впечатлениями и свободой для детей. Тяжесть отцовского авторитета чувствительнее сказывалась на наследнике. Для остальной молодежи она казалась незаметной. Больше побаивались матери; впрочем, ее точности и некоторой педантичной узости, кажется, побаивался сам государь… Александр III был замечательным отцом — мало нежничал с детьми, но заботился о их воспитании и здоровье с трогательным вниманием.

«Мне говорили, что он сам выбирал кормилиц для грудных детей», — рассказывал Н. П. Азбелев.

А доктор Рауфус об этом же предмете вспоминал с оттенком легкой старинной обиды: «Императрица не могла сама кормите Государя это огорчало. К выбору кормилиц он относился чрезвычайно ревностно. Он упорно настаивал на том, что кормилица должна по типу походить на мать. Но как мы могли найти такие данные в чухонских деревнях, да и еще при условии доброкачественности молока? Но такие требовательные родители не новость для нас, акушеров, и я однажды позволил себе спросить государя, не держал ли он когда-нибудь в руках книгу „Мать и дитя“ сочинение доктора Жука? Царь на минуту как будто бы смутился: „Предположим — да. Что же из этого?“ — „Да то, ваше величество, что когда мы, акушеры, практикуем простых смертных и они мешают нам своими советами, то мы рекомендуем им немедленно сжечь эту книгу, так как в ней много вздора“».

Я бы не останавливался так подробно на этой мелочи, если бы в ней не вскрывался с несомненной ясностью путь создания очередной гадкой сплетни:

1. Черевин. Это был огромный меделянский пес, безгранично и слепо преданный воле государя. Это был в царской руке вечно заряженный пистолет со взведенным курком. Царю стоило только нажать гашетку — и Черевин стрелял бы в любом направлении. Так ему однажды и было приказано: найти хороших кормилиц. И он полетел доставать их.

2. Черевин об этом случае прямо и бесхитростно рассказал Баранову. Н. М. Баранов был умница, честолюбец и насмешник. Он немного фрондировал. За ним водились кое-какие грешки по части самоуправства, и государь как-то сделал ему лично замечание. В этих случаях гигантский царь бывал страшен. У Баранова осталась желчь после выговора. Передавая на вечере у генеральши рассказ Черевина о кормилицах, он, вероятно, не мог воздержаться от легкого пожатия плеч, от маленькой кривой улыбочки: вот, мол, государь, к голосу которого прислушивается весь мир, а какими пустяками занимается.

3. Генеральшино воображение истолковало улыбочку по-своему: «Ага! Пикантная подробность!» И влепила в свой дневник этот рассказ как деталь в картине общей развращенности династии.

4. А газетчик-социалист, не задумываясь, перепечатал эту деталь людям на посмеяние. Что ему за дело до чести чужого имени.

Утверждение*

Есть анекдот про чудака, который, попавши в гамбургский зоологический сад Гагенбека, увидел впервые огромнейшего жирафа — от копытец до рожек трех саженей высотою. Чудак долго глядел на чудесное пятнистое животное, потом решительно махнул рукой и сурово сказал:

— Не может быть. И пошел прочь.

И еще рассказывают не то про Чхеидзе, не то про Жорданию, что, когда кого-то из них спросили: «Почему, собственно, вам понадобилась грузинская республика?» — он моментально ответил:

— Абсолютно необходимо.

Одна из русских эмигрантских газет каждый раз, когда ей случается подходить к самым сложным, самым больным русским вопросам, неизменно прибегает именно к такого рода категорическим утверждениям и отрицаниям.

Такая голизна и такая бесповоротность убеждения были бы, пожалуй, и почтенны, и невинны: верую, ибо — верую; не верую, ибо — не верую. Что-то здесь есть от фантастического пыла или от детского неодолимого упорства.

Но нет. Упираясь против очевидности или навязывая обществу злой и опасный теоретический вздор (вот где сидят у нас эти теории!), она стремится подкрепить свой категорический императив ложью, передержками и туманом старых, обветшалых, облезлых слов. И тут она становится куда меньше убедительной, чем скоропалительная Жордания или неведомый путешественник, одним мановением руки прекративший навеки существование целой породы премилых двукопытных животных.

— России абсолютно необходима немедленная демократическая республика, — говорит она.

Мы это выслушали и отвечаем:

— Необходима? Вот как? Это ваше мнение? Очень хорошо. Оставайтесь при нем. Мы же иначе мыслим. Впрочем, до свидания, прощайте. Нам некогда.

Но газета приводит доводы, и нам становится тошно, и скучно, и жутко: столько в них теоретической ленинской долбни, столько жестокости и бессердечия, столько старческого презрительного равнодушия к истории и судьбе русского народа.

«В революции, — говорят они, — рядом с вещами, которые должны были погибнуть, потонули и многие такие, которые для блага России должны были бы существовать непрерывно».

Хотел бы я услышать, что не погибло в России, если к черту полетело все: ее слава, честь, здоровье, богатство, хозяйство, вера, творчество, интеллигенция, наука, история и даже песня… А что осталось? Всего только сто миллионов двуногих существ, доведенных до такого ужаса и рабства, в каком не находилось от сотворения мира ни одно вьючное, дойное или всякое другое домашнее животное.

Дальше:

«Но в своем стихийном виде революция свои основные задания выполнила».

Иными словами: «Чтобы сделать яичницу, были разбиты яйца». Ах, яичница вышла вся прослоенная говядиной — человеческим мясом, да еще своим, кровным. Ну, ладно, кушайте ее на здоровье, во славу грядущего III интернационала, который неизбежно придет на смену демократической республике. Кушайте и хвалите. Но все-таки храните стыдливое молчание о заданиях революции. Их не было. Была катастрофа. Было извержение вулкана. Был каменный град, свирепости которого вы не должны и не могли забыть, ибо вы сами тогда метались в истерической панике, а камни и обломки зданий падали вам на скорбные головы!