Выбрать главу

Митька не сводил с дирижера глаз. Черный фрак, взлетающая над головой палочка, каждый взмах которой моментально сказывался на звучании оркестра, — все это было для Митьки чем-то из рода чудес.

— Это кто же? — наклоняясь ко мне, прошептал он.

— Ты о ком? А, это? Дирижер.

Митька посмотрел на меня с уважением: откуда, мол, тебе все известно? Он хотел еще о чем-то спросить. Но вдруг пополз кверху занавес, и перед нами возникла декорация: дом с колоннами, деревья, кусты. Митька лишился дара речи. К тону же зазвучала знаменитая песня: «Девицы-красавицы…»

Женщины в цветастых сарафанах и кокошниках высыпали из-за барского дома и из лесу. Для Митьки перестали существовать, по-моему, и сам Митька Федосов, и Славка Горелов в мышиного цвета халатах и исподниках, и нарядная публика в партере и ложах — все оттеснили складно поющие люди в ярких одеяниях и прекрасная музыка. Митька не видел ничего, кроме барского дома с колоннами, бутафорских деревьев, пляшущих девушек и парней, разнаряженного, танцующего народа на балу, зимнего леса с густо летящими книзу снежинками, стреляющихся на дуэли Ленского и Онегина, седоусого генерала в эполетах…

Когда спектакль закончился и публика долго аплодировала кланяющимся и прижимающим руки к груди артистам, Митька стоял не шевелясь, и в глазах у него были слезы. Потом он сдавил мою руку выше локтя и благодарно высказался:

— Век этого не забуду, Славка. В жизни не было минут слаще. Я б все на свете оперы пересмотрел.

— Оперы не смотрят, а слушают, — наставительно произнес я. — В опере главное — музыка. Не говорят ведь: «опера «Евгений Онегин» Пушкина», говорят: «опера Чайковского».

— Музыка — это верно, — согласился Митька.

После спектакля шумно и дружно двинулись к трамвайной остановке. Меня все расспрашивали, отчего Онегину ничего не было за убийство и отчего Татьяна не отхлестала его по харе, когда стала генеральшей, а он с любовью своей по новой к ней сунулся. Я отвечал, как умел, и еще объяснял, что оперы не «смотрят», а «слушают», что артисты исполняют не «роли», а «партии». Рассказывал о неповторимой красоте Одесского оперного театра. Болтал с важным видом и сам себе казался необыкновенно умным и знающим человеком. Болтал, пока меня не перебил один из госпиталя в Баилове:

— Слышь, Славка. Ежели мы когда еще придем за тобой, поведешь нас в какой театр? Здорово ты с ими-то, как их… калякать умеешь. Мы тебя когда-никогда потревожим, а?

Я вопросительно посмотрел на Митьку (без него на путешествие в театр я бы не отважился). Друг мой подмигнул мне. Его прямо-таки раздувало от гордости за меня.

На подъеме от Баксовета до госпиталя мы отстали от шумной компании. Остановились на углу, освещенном падающими из открытых окон пучками лучей. До госпиталя было уже совсем недалеко. Поворот направо, — и еще один квартал ходу.

— До чего же хорошо, Славка, что попал на оперу! — восторженно заговорил Митька. — Вроде как счастливым человеком сделался… Иду вот, музыка в середке не стихает, и на душе у меня не сказать как тепло. Одно только гнетет. Вот как припомню иной раз, что в Марьино отец-мать зовут…

— А чего расстраиваться? Подумаешь, Марьино! Можно жить в столице и оставаться дикарем, а в деревне ничего не мешает стать начитанным и развитым человеком. Лев Толстой, между прочим, бо́льшую часть жизни провел в Ясной Поляне. Чего улыбаешься? Я мог бы привести тысячи примеров…

— Ишь ты — «примеров»! Уж я-то получше иных-прочих знаю, что за народ у нас в Марьине живет. — Митька смотрел на меня обиженно. — Гляди какой мастер рассуждать. Кому другому скажи, где какой народ живет. А я и сам не глупее тебя.

— Не понимаю, чего ты завелся. — У меня не было никакого желания ссориться с Митькой. — Чего ты, в самом деле? Отца вот вспоминаю — он секретарем райкома партии был, — так точно тебе говорю, в городе редко встретишь такого любознательного и развитого человека. А он после гражданской войны только в сельской местности работал. Само собой разумеется, он был на партийной работе, литпаек получал… Я уверен, человек сам свою жизнь устраивает. В общем, так устраивает, сам понимаешь, как ему нравится, как хочет…

— Послушать тебя — выходит, наши марьинские оттого на оперы не ходят, что охоты у них нет. Верно?

— Чего ты психуешь? По-моему, только что был в хорошем настроении. Что на тебя вдруг нашло?

— Двинулись, что ли?

5

На второй или третий день после прибытия в Баку продиктовал я Митьке письмо Гале в румынский госпиталь. Надо было, наверное, и Томочке написать. И Митька доказывал, что надо. Но она сама сказала на прощанье, чтобы я ей не писал, что ничего больше между нами не будет. А ответ пришел именно от нее. Митька развернул фронтовой треугольник, расстелил на тумбочке письмо, а сам деликатно вышел в коридор покурить.