Испуганно скулит на соседней койке Яша Кудряшов. Сестра не выпускает из рук головы Зареченского и, как мне кажется, умоляюще смотрит на Кудряшова: ты, мол, хоть полежи пока спокойно! Пассажиры ей в этом рейсе попались — лучше не найдешь. Она не выдерживает, прикрикивает на Яшу:
— Ты чего воешь? Замолкни!
Кудряшов переводит на меня мутные от слез глаза. Долго смотрит, не узнавая. Потом обрадованно смеется и тычет пальцем в сторону Василия:
— Башкой — бац! Долболом…
— А ну-ка помолчи! Помолчи, тебе говорят. Смотри, Яша, доктора позову. Пункцию сделает. Понял?!
Кудряшов озадаченно открывает рот и быстренько откидывается на подушку. Лежит, подозрительно кося на меня глазами. Потом до него все-таки доходит, что это была пустая угроза, и он опять смеется:
— Лежу тихо, мать!.. — Садится, свесив ноги с койки, и объявляет: — Исть здоров Яша. Исть давай!
— Замолкни! — приказывает сестра, не отходя от Зареченского. — Не помрешь — обед скоро.
— Исть! — настаивает Яша.
— Ты чего это, а? — повышаю голос я. — Тебе же русским языком сказано: скоро обед. А ну-ка тихо!
Кудряшов умолкает. Сестра удивляется:
— Начальник ты ему? Чего он тебя слушается?
— Какой там начальник? Обыкновенный гвардии рядовой. Просто лежали вместе. Ну и познакомились…
— Ох ты господи!..
Сестру позвали в конец вагона. Возвратилась она в сопровождений двух офицеров, женщины и мужчины. Мужчина был высокий — голова под потолок. Женщина рядом с ним выглядела подростком. Я сначала и не узнал капитана Тульчину.
— Здравствуй, Слава, — сказала она. — Мы вот с товарищем подполковником были поблизости и зашли попрощаться. Это мой муж, подполковник Селезнев. — Она с гордостью кивнула на рослого офицера. Ей было чем гордиться: на груди у подполковника я увидел звезду Героя Советского Союза. — Вот возьми, — Любовь Михайловна положила на мою койку обтянутую кожей коробку. Коробка эта, само собой разумеется, была заранее приготовлена. Зачем же капитан Тульчина говорит: «были поблизости»? Почему люди стесняются своей доброты? — Здесь кое-что на дорогу и адрес моей мамы в Москве. Попадешь на родину, постарайся дать знать о себе. Мама напишет мне, и я разыщу тебя. Обязательно.
— Зачем? — сморозил я глупость.
— По-твоему, что же, мне безразлична судьба моих раненых? Ты считаешь меня черствым человеком?
— Нет, не считаю. — У меня пропал интерес к разговору с Любовью Михайловной. За окном, на перроне, около двери нашего вагона, появился Митька. Он что-то доказывал нашей сестре. Она несогласно замахала головой. Митька ушел.
Капитан Тульчина присела на койку под Зареченским и начала расспрашивать о чем-то незнакомого мне раненого. Потом подошла к Яше Кудряшову. Он вдруг всхлипнул:
— Яша — тю-тю…
Свесил с койки голову в повязке Василий Зареченский. Он долго, тяжелым взглядом всматривался в капитана Тульчину. С его щек еще не сошла мертвенная бледность. Глаза обрели осмысленность. Он спросил с вызовом:
— Меня, доктор, не замечаешь? С глаз долой — из сердца вон? — Это было похоже на волшебство. Мы слышали вопросы здравомыслящего человека, каким Василий был, наверное, до ранения. — Правильно! Кому мы теперь нужны?
Я смотрел на него изумленно, как бы не веря собственным ушам. И Любовь Михайловна была, кажется, поражена. Она приподнялась на цыпочках у койки Зареченского, оглянулась на своего подполковника и заговорила с Василием голосом ласковым и участливым:
— Напрасно ты так. Могу ли я тебя, Вася, не замечать здесь? Я же пришла прощаться с вами. Я люблю вас всех, все вы мне родные…
— Вот как она, война, с нами-то разделалась. — У Зареченского как будто в самом деле ожил разум. — Вот в Россию нас везут. В Россию, а? Чего молчишь, доктор?
— Не знаю, Вася, не знаю. Во всяком случае, будете поближе к родине. И домой скоро попадете.
— Может, кто и попадет, — вяло возразил Василий. — Может, кто и попадет. А я — нет. Помру я, доктор…
— Глупости! — Голос Любови Михайловны прозвучал знакомо: начальственно и жестко. — Кому-кому, а тебе не к лицу это. Ты у нас герой. О тебе в газете писали.
— Знаешь? — Василий живо удивился. Но сразу же стал таким, как и минуту тому назад, — вялым и угнетенным. — Был герой — да весь вышел. Эх, доктор, на кой ты ковырялась у меня в башке? Лучше бы мне тогда еще помереть…