Странно было, что за небольшой площадью тихого румынского города высится это древнее здание собора, что были и сейчас еще есть люди, для которых это здание представляет собой чуть ли не смысл жизни, что на сооружение собора в далекие времена строители потратили долгие-долгие годы. Зачем они клали эти непробиваемые стены из тяжеленных камней? Зачем взбирались на головокружительную высоту с непосильной ношей на спинах? Зачем надрывались под глыбами камня и, срываясь, разбивались насмерть? Кому нужны эти здания, если за них приходится платить жизнью?
Я всматривался в готические башни собора, и мне чудилось, будто вижу я совсем не настоящее сооружение, а театральную декорацию к пьесе из какой-то очень древней жизни. Все было странно и непонятно. Четыре года шла война, погибли и изувечены миллионы людей, а все-таки остались верующие, для которых бог — справедливейшее и всемогущее существо. Да как можно после всего того, что выстрадано за эти годы людьми, вообще верить в бога?..
Странно было, что Смеянов — сын потомственного петербургского интеллигента, бывшего присяжного поверенного, — что он собирался поступать на юридический факультет Ленинградского университета, что перед войной он жил в квартире с окнами на Фонтанку и квартира эта была заставлена книжными шкафами, забитыми русскими и иностранными, старинными и современными изданиями… Странно было, что человек, живший в такой квартире, на войне стал всего лишь помкомвзвода в минометной роте…
Странно было, что наши с ним жизненные пути пересеклись в госпитальной палате. По всем признакам, этого не должно было случиться. Внук присяжного поверенного из Петербурга и внук местечкового ремесленника с Украины! Нам и встретиться не полагалось на этом свете. Но двадцатое столетие с его войнами и революциями так перетряхнуло народонаселение на востоке Европы, что самое невероятное сделалось обыденным. И вот мы — Александр Смеянов и я — лежим в одной госпитальной палате со сводчатым потолком и узким окном-бойницей, где веками обитали монашки…
Казалось бы, мы и понимать друг друга не сможем, и речь у нас не должна быть одинаковой. Но ничего подобного — трудно найти двух более близких по духу людей. Отличало нас только одно — отношение к собственному будущему. Для Смеянова его не существовало. Я рассудком согласен был признать, что Александр прав, но душа моя с этим не мирилась. Я понимал, разумеется, что многое, очень многое потеряно безвозвратно, и все-таки не верил, что у нас уже ничего не будет впереди. Откровенно говоря, мне пришлось по душе латинское изречение: «Dum spiro — spero»…
Прошло уже почти три месяца моего госпитального существования, а и теперь еще, бывало, просыпаясь, я какое-то время воспринимал себя прежним — с неповрежденным черепом, с подвластными моей воле, нормальными руками и ногами. Постепенно возвращаясь в действительность, испытывал не столько горечь, сколько недоумение. Нельзя было поверить, что это не кто-то другой, а я, Славка Горелов.
А в общем жизнь текла естественным порядком. Обходы и процедуры, перевязки и уколы, разговоры с соседом и неотступные воспоминания, — казалось, в моей жизни ничего другого не было и не будет. Ночь неохотно впадала в день, день уныло переливался в ночь. «Вокзал» с возвышением эстрады, на которой умирали, не приходя в сознание, такие же, как и я, безнадежные черепники, операционная с белыми стенами и позолоченной лепкой на потолке, коридор с пальмой в бочке и перилами уходящей вниз лестницы, красноватые мраморные колонны между бесконечными рядами кроватей «вокзала» и одинокое дерево за стеклянной дверью-аркой на балкон — как будто ничего этого не было в действительности. Не было как будто в моей жизни ни Любови Михайловны, ни Гали Мурашовой, ни Томочки, ни даже Митьки. Да и Василий Зареченский и Яша Кудряшов как будто явились мне в тягостном сне. Казалось, всегда был и всегда будет у меня один сосед и собеседник — незрячий Александр Смеянов.
Мы говорили обо всем: о довоенных временах, о школьных мечтах, о фронте. Я замечал за собой, что становлюсь не в меру разговорчивым, как до ранения. Болтал я обо всем подряд и должен был, наверное, казаться Александру мальчишкой, не понимающим ни собственной трагедии, ни того грандиозного, что происходило на свете и в чем он и я участвовали, надев военную форму. Соседу, я догадывался, смешно слушать мою легкомысленную болтовню. Выглядеть глупым не хотелось, и я внезапно умолкал на середине фразы, задумывался. Александр нетерпеливо спрашивал: