Мангольф говорил до тех пор, пока лицо Толлебена перестало выражать что-либо, кроме блаженного сознания собственного превосходства. По уходе посетителя — он открыл перед ним дверь и проводил его до лестницы — Мангольфу понадобилось четверть часа мысленных увещаний, чтобы овладеть собой. Но в следующее воскресенье он был вознагражден: унизиться пришлось другому — Терра.
В дверь квартиры Мангольфа постучали сильно, но глухо, как стучит удрученное сердце, и появился Терра — воплощенная корректность в лице и костюме, с цилиндром в обтянутой темной перчаткой правой руке.
— Дорогой Вольф! — изрек он торжественно, не садясь и выставив вперед цилиндр. Мангольфу пришлось снова встать, чтобы выслушать высокопарное поздравление. Лишь после этого Терра позволил ему и себе усесться. Мангольф признался, что не ожидал его. — Я понимаю, дорогой Вольф, какую жестокую шутку я снова сыграл с твоими нервами, — сокрушенно ответил Терра. — К счастью, это случается не впервые, что облегчает мне сегодняшний шаг, которого безоговорочно требует от меня совесть.
— Мы друг друга знаем, — сухо заметил Мангольф.
Терра подхватил его замечание:
— Мы друг друга знаем! Разве бы я осмелился показаться тебе на глаза, если бы не понимал, что успех делает тебя отнюдь не высокомернее, а, наоборот, великодушнее! Перед богом и людьми ты имеешь полное и безусловное право выставить меня за дверь пинком в зад. Даже и это было бы актом чрезмерного внимания, которое я никак не заслужил своими поступками.
— Зачем преувеличивать? — сказал Мангольф. — Инсценированная тобою комедия принесла мне даже пользу. Я не стану винить тебя за то, что это не входило в твои планы.
— Слава богу, слава богу! — Терра прижал руку к сердцу, которое все еще замирало. — Грех мой снят с меня.
Мангольф приосанился.
— По-моему, ты гораздо сильнее грешишь против самого себя. Если человеку на его жизненном пути представляются такие случаи, как тебе, то незачем быть дураком.
— Жестоко, но верно, — прошептал Терра.
— Вспомни, к чему ты свел свои отношения с семьей Ланна. Прежде всего влюбился в дочь, затем разыграл перед отцом апостола гуманности, а под конец выкидываешь такую штуку, от которой получился один конфуз. Я уж не говорю о самой простой благодарности, — продолжал Мангольф с возрастающим раздражением, меж тем как Терра постепенно съеживался. — Я только подчеркиваю, что твоя прямо-таки патологическая безответственность делает тебя неспособным создать себе хотя бы самое скромное положение.
— Ты совершенно прав, дорогой Вольф, жизнь моя не удалась, — прошептал совершенно уничтоженный Терра. — Я мерзок богу и людям, каждый мало-мальски нормальный человек отворачивается от меня с отвращением. Я не дерзну отрицать ни один из моих позорных срывов. Но… — Из бездны унижения сверкнул ехидный взгляд. — Но таких пангерманских мерзопакостей, какие ты позволил себе в Газенхейде, я не говорил никогда.
— Это было не в Газенхейде, — единственное, что нашелся возразить огорошенный Мангольф.
— Тогда прости мне заодно и эту ошибку. Ты уже так много прощал мне. Вдобавок я, к сожалению, вынужден просить у тебя взаймы.
— Это меня не удивляет. Меня больше удивляет, чем ты жил до сих пор.
— Работой, — сказал Терра с достоинством. — Я давал уроки. Теперь у меня совсем нет времени, а мне как раз нужно купить кое-какую мебель для устройства адвокатской конторы.
— Ты адвокат?
— Уже два месяца. Я в полнейшем затворничестве кончал занятия и, смею тебя заверить, трудился не для экзамена, а лично для себя. Ведь работа, проделанная ради нее самой, сулит борьбу, новые идеи, успех, страдания и радость. И, если хочешь — власть.
— Постой! — сказал Мангольф, который не слушал. — Ты в самом деле адвокат? — И он испытующе посмотрел на друга. Что-то в его повадке убедило Мангольфа. — И после этого ты битых полчаса слушаешь, как тебе читают мораль! Экзамены ты выдержал, больше от тебя ничего не требуется. Наконец-то, дорогой Клаус, и я в свою очередь могу поздравить тебя!
Рукопожатие. Мангольф был искренно рад. Он налил вина. Терра, по-видимому, все-таки решил образумиться и занять подобающее место в обществе.
— Итак, мы снова можем свободно общаться. Твое здоровье!
Терра опорожнил свой бокал.
— Дорогой Вольф, мне придется несколько разочаровать тебя, — пояснил он. — У меня практика только среди бедных.
— Другой ты пока не нашел?
— Другой я пока не искал.
Мангольф задумался, но ненадолго.
— Я ссужу тебя деньгами, — сказал он. — От мебели зависит клиентура.
— Мне нельзя покупать очень дорогую. — Терра был явно смущен. — Одна особа, которая помогала мне в трудные времена, могла бы с полным правом спросить, почему я сперва не возвращаю ей долг.
Мангольф молчал. Он давно догадывался, на какие сомнительные средства существует его друг; сейчас Мангольф мог бы услышать об этом из его уст. Терра был искренне растроган, потребность в откровенности читалась у него на лице. Поэтому Мангольф и молчал. В сознании исконного братства он, щадя брата, щадил себя. Он отвернулся и достал деньги. Терра поспешил распрощаться с торжественными объятиями и полным церемониалом организованного отступления.
Пока он спускался, Мангольф не двигался с места, взбудораженный до глубины души подобием и различием их судеб, которые снова казались ему неразделимыми. В его смятенной душе одновременно теснились радость и горе. «Вот двойник, которому нельзя доверяться, — он враг твой и твое отражение. Он сумасброд, а тебе, связанному с ним ненавистью и любовью, положено управлять нормальными людьми».
Когда Терра вышел из дому, Мангольф долго следил за ним в бинокль. Терра перешел через Вильгельмплац. Вдруг он круто повернулся и, сняв цилиндр, приветствовал не успевшего скрыться Мангольфа.
Терра разделил деньги на две части и большую отнес женщине с той стороны. Он знал, что она ждет этих денег; однако она небрежно отложила их, вид у нее был хмурый и раздраженный. Но Терра интересовался только ребенком.
— Здравствуй, Клаудиус! — сказал он и, протянув руку, с горящим непритворной нежностью взглядом направился к малышу. Тот ждал, не шевелясь, но, когда он приблизился, мальчик рассчитанным движением бросился ему на шею. Отец, крепко держа сына, как он ни отбивался, пристально разглядывал его. Лоб и глаза у него материнские; обыкновенный лоб правильных пропорций, воплощение житейской мудрости и воли к жизни; под ним ясные серые глаза, которые никогда, вероятно, не выразят глубокой страсти, зато несомненно будут возбуждать ее в других. И к этому его рот, — да, на лице сына кокотки его собственный, правда еще не определившийся рот, которому предстоит многое: произносить слова, пить, целовать, судорожно сжиматься, беспомощно раскрываться, лгать, клеветать и стенать, пока он не постигнет всей комедии, в которой ему отведена своя роль и пока в уголках губ от знания и молчания не образуются желваки.