— Что же все-таки случилось с дворником Митрофаном?
— Ах да! Я уже вам говорила, Воробьев очень милый человек. Простой, открытый, мальчишеское в нем что-то… Со всей округой накоротке. В частности, с дворником Митрофаном охотно беседует. Тот выпивоха, как водится, ругатель, но Воробьев усматривает в нем своеобразие ума. И вот такая сцена — я сама при этом присутствовала: сидит профессор, как вы сейчас, у раскрытого окна и работает. А Митрофан двор метет. Вдруг метлу отставил, поглядел на профессора, знаете, сочувственно так, да и говорит: «Вот вы все пишете, пишете, а что-то ничего не слышно о ваших трудах!»
ГЛАВА ВТОРАЯ
Соперник
До Блинова я добрался, когда уж стемнело. Но не вытерпел: тотчас поспешил к Елене. О, теперь-то я имел на это некоторое право! Я вез ей поклоны Снетковых, рассказ об их житье-бытье, и, главное, я чувствовал за собой некие заслуги. Я вошел к ней, словно рыцарь, что вернулся из путешествия, предпринятого по воле прекрасной дамы.
Правда, никакого дракона я не убил и, ежели рассудить хладнокровно, возвращался ни с чем. Но хладнокровия во мне было мало, и упорное предчувствие твердило, что я все же кое-чего достиг.
Рассказать ей об этом, к сожалению, нельзя. Она приняла бы меня за безумца. Какая связь между странной блажью, полтора десятилетия назад обуявшей московского гимназиста, недавним похищением полуторагодовалой Ксении Передреевой, лентой, якобы найденной объездчиком?..
Нет, о сопоставлениях такого рода надобно помалкивать, если тебя не томит желание окончить свой век в доме умалишенных. И однако, при первой возможности я отправлюсь в Москву. Там я отыщу Миллера. А потом… Ну, словом, посмотрим!
Окна ее гостиной горели ярче обыкновенного. У дома стояла пролетка. У нее гости? Может быть, лучше уйти? Но я слишком долго тешил себя мыслью, что увижу ее сегодня вечером. Я постучал.
— Николай Максимович! — Она порывисто шагнула мне навстречу. — Вы оттуда? Бога ради: вам что-нибудь удалось?..
— Почти что ничего. Простите, я, кажется, не вовремя. Вы заняты?
— Нет, свободна. Входите, прошу вас. Знакомьтесь!
Из-за стола, где на подносе высилась груда конфет, орехов, печенья и Бог весть еще чего, мне навстречу с любезной улыбкой поднялся щегольски одетый пшют (так я тотчас мысленно определил его). Он был не только хорош собой и наряден, как картинка, — у него еще были такие пронзительно-умные серые глаза, сверкающие веселой решительностью, что я почувствовал себя уничтоженным.
— Иосиф Маркович Казанский, — услышал я и без малейшей приязни пожал протянутую руку. «Ну да, — мелькнула омерзительно плоская мысль, — она же еврейка, они очень держатся друг за друга…» Соображения подобного стиля никогда, кажется, не были мне свойственны, и к тем, кто ими пробавлялся, я испытывал холодное пренебрежение. Но чем еще мне было себя утешить? Если не из еврейской солидарности, то чего ради этот Дон Жуан расселся здесь?
— Николай Максимович только что из Задольска. Он пытался что-нибудь выяснить, — произнесла Завалишина, обращаясь к роскошному гостю.
Черт побери, уж не оправдывается ли она перед ним? Конечно, они здесь ворковали, вдруг откуда ни возьмись вваливается дурень, забрызганный дорожной грязью, портит всю идиллию, не желает понять, что ему здесь прибора не поставлено…
— Удалось? — с живостью поинтересовался Казанский.
— Нет, — отрезал я, чувствуя, что сухость моего тона граничит с вызовом. Но «пшют» ничего не заметил.
— А вы, простите, собственно… юрист?
— Товарищ прокурора здешней губернии.
— Стоите на страже законности? — засмеялся он легко, необидно. Но само его присутствие здесь слишком глубоко уязвляло меня, чтобы я мог с ним примириться.
— Не подумайте, будто я не уважаю вашу задачу, — быстро прибавил он, приметив наконец мою надутую физиономию. — Напротив, она мне представляется слишком титанической, слишком трудной. Если начистоту, так вообще неразрешимой…
Он сверкнул глазами на Завалишину, будто спрашивая, можно ли говорить со мной откровенно. Она молча, одним движением век отвечала: да. Этот знак их дружеской доверенности причинил мне такую острую боль, что разом исчезли все пошлые соображения, обида за мой неоцененный подвиг (Господи, да какой там подвиг?), даже злость на «пшюта». Я шел ко дну, и единственное, что оставалось: погибнуть с достоинством. А этот счастливчик продолжал: