Выбрать главу

Виктория Угрюмова и Олег Угрюмов

Голубая кровь

ПРОЛОГ

Exoriare aliguis nostris ex ossibus ultor.

(Да возникнет из наших костей какой-нибудь мститель.)

1

Неуютное, налитое желчью небо боязливо жалось к земле, пряча грязное и изможденное лицо между опаленными холмами.

Тусклый диск светила — синюшный, одутловатый покойник — бессильно привалился к горизонту, и блекло-синий свет отравлял окружающее пространство, окрашивая его в мертвенные тона. В этом жутковатом освещении все казалось выцветшим, смазанным, как бы полустертым, — будто равнодушное божество за ненадобностью стало убирать детали с картины мироздания.

Низкие деревья судорожно цеплялись перекрученными корнями за истощенную серую землю. Их угольно-черные, словно обгоревшие, ветви когтями колючек впивались в плотный, густой воздух, стараясь хотя бы в нем найти опору, — и из этих рваных ран гноем сочился грязный дождь. Птицы же, напротив, отчаялись, как прежде, парить в небесах и безразлично сидели в пышных некогда кронах, переставших служить им убежищем.

Воздух был насыщен влагой и пылью, и дышать им становилось с каждым днем все труднее.

Все живое, способное еще заботиться о собственном выживании, имеющее силы бежать, брести или ползти, стремилось убраться прочь от этих мест в тщетной надежде избежать неминуемой гибели.

Но бежать было некуда: мир представлял собою беспорядочное нагромождение камней, обломков и трупов. В последние минуты бытия каждый был сам за себя и каждый был злейшим врагом остальных — врагом тем более безжалостным, чем более жестокой и безнадежной становилась действительность.

Мальчик, спотыкаясь, брел среди бурых камней.

Его легкие были забиты воздухом, и проталкивать эту чудовищную смесь наружу с каждым выдохом становилось все больнее. Он хрипел и клекотал, как рассерженный хищник. Ноги Мальчика были разбиты в кровь, на локте — ссадина, но он уже не чувствовал боли: насмотревшись на чужую смерть, к этим мелочам он приучился относиться с безразличием.

Мальчик мало что помнил из своего прошлого — да и помнить было нечего.

Когда-то давно, как в позавчерашнем сне, оставившем в памяти лишь смутные, неясные ощущения, он брел на восход не в одиночку, а в компании себе подобных. Один из них был выше остальных. Острый недобрый взгляд; белые волосы росли не только на голове и по всему лицу, но даже на груди. Неуклюжие, плохо гнущиеся пальцы, похожие на коричневые корни; кожа в глубоких трещинках, забитых пылью. Его звали Стариком, и Мальчик не был уверен, имя это или название — как камень, дерево, птица, вода.

Вода…

При мысли о воде горло предательски задергалось, делая мелкие глотательные движения. Воду он не находил уже давно, хотя и не так давно, как лег, уткнувшись в плоские бурые камни, Старик и смешно и нелепо задергал задом и ногами. Мальчик тогда издал несколько грудных ухающих звуков, и это был почти смех, а Мать сильно ударила его по щеке.

Вообще, Мать была слабой, но рука — худая, в засохшей грязи и с желтыми, корявыми мозолями, похожими на витые раковинки, — угодила прямо в нос; и это было больно настолько, что слезы хлынули из глаз Мальчика, ручейками прочерчивая крохотные русла по замурзанным щекам. Когда он проморгался, то увидел, что плачут все — Мать, Брат, Девочка. А Старик лежит уже не на животе, а на спине, и его заострившийся нос нахально упирается в небо, которое выглядит так, словно подавилось этим проклятым солнцем. И тогда Мальчик тоненько заскулил…

При жизни Старика почти все было иначе, но осознание этого факта пришло много боли и разочарований спустя. И тогда же Мальчик приблизительно уяснил себе, что Мать называла странным словом «опыт». Оказалось, что опыт — это судороги в мышцах, вызванные едким соком невзрачных ягод; шрамы и рубцы от укусов, нанесенных острыми клыками длиннозубов; синяки и ушибы; холод и голод — большая черная дыра, в которую проваливаются твои внутренности и визжат и корчатся, не в состоянии выбраться оттуда. Но опыт — это и предсмертный вопль врага, и хруст его шейных позвонков, и вкус горячей крови и жесткой вонючей шерсти у тебя во рту; и сладкий сок, сочащийся из только что убитой и разорванной змеи; и ночное бдение в темной и тесной пещере с осыпающимся земляным сводом, возле которой кругами ходит обманутый голодный хищник.

И первое торжество победителя…

Очень долго Мальчик не понимал сути многих слов, которые твердила Мать. Она произносила их бесконечно: сидя у дымного костерка, бредя по пыльной степи и даже бессильно грозя равнодушному небу высохшим кулачком.

Когда так долго слышишь одни и те же слова, поневоле запоминаешь их, пусть даже смысл остается от тебя скрытым. А некоторые вещи внезапно начинаешь понимать.

И однажды Мальчик понял, что семья — это когда нельзя отбирать всю еду у того, с кем спишь спина к спине; когда нельзя удушить ночью такую теплую, пахнущую свежей едой Девочку и впиться в ее мягкое беззащитное горло; когда рядом бредущий нужен тебе просто так — идти дальше одному будет еще страшнее.

Они были семьей, а потом перестали, потому что бесконечное странствие по каменистой пустыне вытянуло из них души. Так говорила Мать, и, глядя на ее темно-коричневые морщинистые щеки, более похожие на сплющенные грибы шунчала, Мальчик понимал, что душа — это Слова. Они все меньше разговаривали друг с другом.

Брат умер случайно: свалился с уступа и размозжил голову о камни. Мать сказала: «Отмучился» — и запретила его съесть, палкой отгоняя Мальчика и Девочку от стремительно остывавшего тела. Мальчик думал, она сама хочет съесть его ночью, но, оказалось, Мать решила завалить тело камнями и таскала их отовсюду, срывая ногти, задыхаясь, обливаясь потом, — растрепанная, страшная. Гадкая.

Мальчик и Девочка слизывали кровь с камней, а та быстро бралась скользкими студенистыми комками, и головы у них кружились от пряного запаха и сытости.

Потом, когда-то — он, конечно, не помнил когда, — Мать утащил ночной хищник. Мальчик так и не понял, что это было за животное; он лишь увидел стремительную тень, вынырнувшую из мрака ночи, и успел поразиться тому, каким сильным и быстрым было это существо, и восхититься им. Мать дико закричала, и ее крик снился Мальчику еще очень долго; хоть он и не знал сколько, А потом перестал.