Виктор открывает глаза и садится. Потом встает на колени и смотрит в окно. Сейчас от подъезда Женя побежит к дороге, там проходят будки — машины с деревянным крытым коробом.
Будок много, они идут тихо, но не останавливаются.
Женя приспосабливается к ходу одной из них, вскакивает на ступеньку, чьи-то руки втягивают ее внутрь.
Больше ничего нет.
Виктор стоит на коленях, прижимаясь лбом к замерзшему стеклу, думает: «Сколько нужно ждать часов, пока она придет?» Она говорила: «Не люблю ездить в шестьдесят четвертой будке, там всегда, ну всегда отборные матерщинники собираются. Я от этой будки натвердо отказалась».
Сегодня машина была тридцать седьмая. Вчера тоже.
Может, и руки, которые ей помогали садиться, те же самые?
Ночью Виктора разбудили голоса. Вера спрашивала!
— Почему ты не спишь?
— Не могу,— отвечала Женя.
— Почему? Ты можешь объяснить?
— Понимаешь,— сказала Женя,— прораб у нас — ну фашист настоящий. Орет и орет.
— На тебя орет?
— На всех. И на меня... Вчера точковщица у меня сбежала. Не выдержала работы. Я осталась без сведений. А он сегодня кричит: «Почему нет сведений в кубах? Вы тут работаете или гуляете? За экскурсии у нас деньги не платят!» Это при всех. При рабочих, при мастерах. Я ему говорю: «Не смейте грубить! Не смейте! Не смейте!» — «А что, у нас пансион благородных девиц? — спрашивает.— Так вы ошиблись и не туда приехали!>-
— Ну? — спросила Вера.
Женя молчала, и Вера еще сказала:
— Ну?
— Что «ну»? Я ему ответила: «Если скажете хоть одно грубое слово, переведусь на другой участок».— «И валяйте,— кричит,— баба, знаете, с воза...»
Вера сказала спокойно:
— Подумаешь, у нас все кричат.
— А я не все. Я так никогда не привыкну. Ты знаешь, какая у меня кожа? К ней едва прикоснешься, синие следы остаются. А внутри у меня, знаешь, после таких прикосновений? У меня все отмирает, если хочешь знать. Я вдруг закричала на него: «Замолчите! Или я вас ударю!» Ты знаешь, он испугался и замолчал. Наверное, на него никто не повышал голоса.
Женя, видимо, сидела на кровати, и Вера сказала:
— Ладно, теперь ложись.
Женя сидела и молчала.
Потом заговорила негромко, отчаянно как-то:
— Я знаю, что я не в то время родилась. В войну я бы просто ушла на фронт. А под этого прораба первую бы мину подложила. А революция! Они были счастливыми потому что они делали самое главное. Понимаешь, это так важно знать, что ты делаешь самое главное в жизни.
Виктор слушал Женю, открыв глаза и глядя точно туда, откуда шел ее голос. «Какая она сейчас?» — спрашивал он себя, напрягаясь изо всех сил, чтобы понять вдруг случившееся. Ему казалось, что глаза ее широко открыты, а лицо откинуто вверх. Она не может опустить голову, даже шевельнуться, иначе слезы выплеснутся и потекут, и тогда она будет по-настоящему плакать.
— Я сегодня ушла,— говорила Женя, и голос ее был почти что незнаком сейчас Виктору, какой-то грудной, вторичный. — Я ушла в снег и говорю себе: «Зачем жить?» Я пошла, пошла по Ангаре вниз, мимо пристани, торосов, скал... Оглянулась — кругом только белое, даже эстакаду не видать. И ни одного звука, прямо белая пустота, и все. Мне тогда страшно стало. Я подумала, что вот такая, наверное, и есть смерть: никакая. И так я побежала, словно за мной медведи гнались. И вдруг под носом бульдозер: «Стрек, стрек, стрек». Я села на снег и думаю: «Родненький мой, бульдик, бульдичка... Как же ты приятно тарахтишь!.. Маслом пахнешь, человеком, стройкой. Ну как я без всего этого буду?»
Вера молчала.
Женя, подождав, сказала:
— Холодно. Я форточку закрою.
Она полезла босиком на стол и замерла так, не шевелясь, глядя в распахнутую форточку.
— Вера! — зашептала она. — Вера! Какое сегодня небо, столько звезд!.. Знаешь, Вера, что я иногда думаю? Ведь мы все вечные, и я как вещество существовала всегда. И я точно знаю, что в меня залетело несколько молекул из другой галактики. Знаешь, немножечко совсем, но они так чувствуются!
Виктор знал, что смотреть нельзя.
Но он смотрел.
Он видел откинутую голову, едва подсвеченное уличным светом лицо.
За тонкой матовой шеей шло просто белое, длинное, которое продолжалось до самых ног, оно как бы само собой складывалось в крылья.
Такую, замершую, белую, ночную, очень тревожную, он запомнил.
Наверное, он шевельнулся или сильно вздохнул. Женя с грохотом скатилась со стола, забралась под одеяло и пискнула оттуда:
— Ой, кто-то смотрел.
— Я смотрела,— сказала Вера.
— Нет. Это он,— ответила Женя.— Спроси, он спит?