Выбрать главу

Понравились работы Пюви де Шаванна и Голубкиной. Картина «Бедный рыбак»: молодой мужчина, опустив голову, стоит в лодке у самого берега, а на берегу — его жена и ребенок. Тишина и умиротворенность. Опоэтизированная бедность, которая не вызывает жалости и не пробуждает протеста. Гладкое, словно застывшее, зеркало реки… На другой картине Пюви де Шаванна — «Надежда», имевшей, как и многие его работы, символический смысл, изображена юная обнаженная девушка: она сидит на белом покрывале, расстеленном на траве, и держит в руке тонкую веточку. Робкая и хрупкая надежда в бурном современном мире…

И подлинным откровением для нее стали в этом музее несколько вещей Родена.

Постоянная работа не ограждает от текущих событий, от тех забот и тревог, которыми охвачена Франция. Действительность напоминает о себе, вторгается в жизнь людей, казалось бы, далеких от политики. Голубкина, приехавшая в Париж «без языка», начинает, хотя и с трудом, понимать чужую речь, не без помощи барышень, которые знают французский с детства. В декабре 1895 года она напишет родным в Зарайск: «Я кой-как стала говорить по-французски и понимаю чуточку. Только мало очень». Но она уже может читать несложные тексты в газетах и журналах.

Всегда интересно, что происходит в стране, в мире. О чем только не пишут газеты! О забастовках, которые привели к закрытию ряда заводов. О крупных маневрах в Вогезах в присутствии президента республики Феликса Фора и гостя — русского генерала Драгомирова (не так-давно заключен франко-русский союз). Об открытии в Риме, на высоком Япикульском холме, памятника Гарибальди в связи с 25-летием освобождения итальянской столицы. О смерти Луи Пастера. О присланных молодым русским царем подарках Парижу, Марселю и Тулону, среди которых — в разобранном виде, в ящиках — огромная ваза из яшмы с орнаментом из бронзы, весом четыре тонны…

О новостях рассказывали и барышни, они разъезжали по городу в омнибусах и фиакрах, бывали в разных местах, посещали художественные выставки, делали покупки в магазинах, у них появились французские знакомые, друзья, они много видели, много знали, легко привыкли к ритму парижской жизни, уже как бы «офранцузились», посвежели, принарядились и даже приобрели некий шик, присущий парижанкам.

Этого нельзя сказать о Голубкиной: и в Париже она почти не изменилась, осталась самой собой. Ее положение отличалось от положения Кругликовой и Шевцовой. У нее каждый день на учете, он стоит денег, а денег, этих франков, кот наплакал… Поэтому она старается использовать все дни для занятий и работы, понимая, что прожить длительное время в Париже не сможет.

Барышни хорошо к ней относятся, стараются тактично и ненавязчиво помогать, ибо уже знают, как она ранима и обидчива, и все же Анна испытывает некоторое унижение бедности, чувство социального неравенства. И по характеру, поведению, привычкам она и они — очень разные люди.

А то, что приходится во всем себе отказывать, чтобы сэкономить деньги, так это — мелочи жизни. Авось как-нибудь продержится, не протянет ноги… Когда великолепному окороку пришел конец, стала по утрам покупать в лавочке в их доме на первом этаже маленькую булку, кусок сахара и немного колбасы, которая не всегда ей по карману, и завтракала у себя, пила крепкий чай. Нередко только чай с хлебом. Потом закуривала и собиралась в мастерскую. Курила много, как, впрочем, и Кругликова.

Барышни общительны, любят поговорить, пошутить, посмеяться; Голубкина держится как-то обособленно, молчаливо-сосредоточенно, порой будто думает о чем-то, будто какая-то тяжелая неотвязная мысль преследует, и она не замечает, что происходит вокруг. Говорит мало, ответит на вопрос и замолчит надолго.

Барышням хотелось, чтобы она немного развлеклась, и не раз предлагали:

— Пойдем сегодня в театр?

— Что-то нет желания, — отвечала Голубкина. — Вы уж сами идите…

Больше всего боялась, как бы «сожительницы» не вздумали купить ей билет на свои деньги. Так же отказывалась от шоколада, фруктов, которыми те пытались ее угощать.

Она любила с детства природу, сельское приволье и мечтала о том, чтобы хоть разок вырваться из каменного лабиринта города, да и интересно узнать, что представляет собой французская деревня: свою-то, русскую, все эти Гололобовы, Беспятовы, Никитины, Кармановы знала хорошо.

И вот однажды она и барышни, проехав километров сорок в поезде, сошли на маленькой станции, и перед ними открылась равнина с невысокими холмами, полями и виноградниками, рощами, где, слегка извиваясь, течет Сена. Скоро они приходят в какой-то населенный пункт, с заасфальтированной улицей, по обеим сторонам которой — красивые дома из серовато-белого камня с островерхими черепичными крышами, и перед каждым домом — цветник.

— И это деревня? — с недоумением спрашивает Анна. — Ведь это город. Маленький город…

— Так оно и есть, — говорит Кругликова. — Здесь все деревни такие. А настоящие остались в России…

И тут же добавляет:

— Смотрите, там вывеска кафе. Не мешало бы нам подкрепиться и передохнуть…

Да, французская деревня не рязанское Беспятово… О своей поездке и впечатлениях Голубкина расскажет в письме к мамаше Екатерине Яковлевне:

«…Ну какая это деревня? Газ, водопровод, асфальтовые мостовые, рестораны, бабы-парижанки, электрические звонки, в окны видны красивые лампы, креслы. Разводят цветы, салат и овощи, целые поля гвоздики, резеды и фиалок, говорят, что они большей частью торгуют еще в Париже, только, по-моему, это вовсе не деревня. Я посмотрела через тын, как они работают, очень у них снасть хорошая, всякая вещь словно на выставку: ведро, скрябки, грабли — все это такое удобное и прочное. Я хочу привезть что-нибудь. Есть там 4-этажные дома, но есть и избушки, повсюду убранство хорошее. Да, видела еще один дом с надписью «Пансион для лошадей». Уж не знаю, чьи там лошади воспитываются…»

Примечательно, что обратила внимание и на «снасти» — ведра, скрябки, грабли… В этих вещах она, бывшая огородница, разбиралась и не сомневалась, что об этом будет интересно прочитать ее родным в Зарайске…

Занятия в скульптурной мастерской на улице Гранд-Шомьер продолжаются, войдя в привычку, как это было в училище живописи, ваяния и зодчества или в Академии художеств. Но на душе неспокойно. Тревоги и сомнения одолевают ее. Учебой она не удовлетворена. Дни бегут, франки эти проклятущие тают, а чего достигла?.. Порой кажется, что топчется на месте. Стала нервной, многое, чего раньше не замечала, начинает раздражать. Сказываются, дают о себе знать усталость, переутомление: девять часов лепки и рисования в день, систематическое недоедание…

Но всем этим можно было бы пренебречь, если бы она продвигалась вперед. Беспокоит и мучает то, что мать, братья и сестры наверняка не сомневаются в ее успехах и верят, что их Анюта вернется в Россию настоящим скульптором. Она старается внушить им, что не нужно питать излишних иллюзий. Пускай не думают, что все это получится так легко и быстро. «Работаю все еще у Коларосси, — пишет она осенью все того же 1895 года, — но надеюсь, что, может, что получше выйдет. Вы, похоже, надеетесь на какой-то блестящий результат моих работ, не думайте, так просто буду учиться и вернусь с тем, с чем и уехала. Только знания, может, прибавятся. Да и неоткуда ждать результатов, учись и больше ничего».

Между тем Инжальбер и другие преподаватели начинают хвалить работы этой серьезной и сдержанной русской ученицы, которая старается все делать по-своему, которая молча выслушивает советы и наставления, а потом все равно лепит, как хочет, как считает нужным. Это на первых порах выводило их из себя, они подходили к вылепленному ею бюсту или фигуре, придирались, «цапали» рукой по свежей глине, стараясь что-то поправить, сгладить… Профессора учили технике, приемам ваяния, навыкам мастерства; их питомцы были для них массой в той или иной степени способных молодых людей, которые хотят углубить свои знания и научиться грамотно работать. И когда попадались изредка яркие индивидуальности, резко выделявшиеся, работавшие не как все, это вызывало раздражение. Голубкина, не терпевшая никакой прилизанности пластической формы, всегда стремившаяся подчеркнуть характерное в модели, не могла примириться с этими профессорскими поправками и приглаживаниями. И Инжальбер, некоторые из его коллег вынуждены были в конце концов предоставить этой упрямой и строптивой, но, несомненно, очень одаренной ученице определенную свободу, тем более что свою правоту, право на собственное видение натуры она доказывала своими работами. Впрочем, не обходилось и без курьезов.