Как-то она лепила фигуру обнаженной натурщицы Профессор, с которым не раз вступала в спор, отстаивала свое мнение, показал пальцем на большое углубление в ключице и пояснил жестом, что таких резкостей в натуре не бывает. Голубкина так же молча подходит к натурщице и вкладывает палец в ключицу, демонстрируя педагогу, как глубоко палец туда уходит. Ну что поделаешь с этой странноватой, высокой, похожей на крестьянку русской! Француз рассмеялся и направился к станкам, у которых работали другие ученики…
В качестве поощрения Голубкину на некоторое время освобождают от платы за ученье: администрация академии знает о ее бедности. Только это мало ее радует. Она похудела, осунулась. По-прежнему испытывает неудовлетворенность. Живет с барышнями, встречается с русскими художниками, с Мусатовым, Шервашидзе и все же чувствует себя одинокой. Ей кажется, что друзья неискренны, в обычных словах видит какой-то скрытый, потаенный смысл. Подозрительно относится к окружающим, к тому, что происходит. Чувствует порой неимоверную усталость. Тоскует о России, о матери, родных в Зарайске. Как они там? Думает, когда же наконец обучится ремеслу и сможет зарабатывать, чтобы возместить семье потраченные на нее деньги. Вдруг все эти траты впустую? Ей уже за тридцать. А что успела сделать? Почти ничего…
Парижская жизнь, толпы хорошо одетых людей на главных улицах, где в сгущающихся, мглисто-лиловатых сумерках зажигаются фонари, красивые парижанки, которые ведут себя смело и независимо, игривый смех, запах духов, элегантно одетые мужчины, дерзко, в упор разглядывающие хорошеньких женщин, свобода нравов, легкий флирт, ярко освещенные подъезды театров, где начинаются спектакли, бесшабашное веселье народных балов, разных этих публичных «танцулек», кабаре и кафешантаны, «Мулен Руж» на Монмартре, с крутящимися, освещенными лампочками, мельничьими крыльями, — все это вызывает — у нее не вполне осознанное беспокойство, смутное волнение. Она вспоминает Петербург, академию, свое глупое (да уж такое ли глупое!) увлечение Беклемишевым. Он далеко, и это чувство давно развеялось. И вдруг в ее воображении возникает молодой француз-художник, с которым она недавно познакомилась, его странный, обращенный на нее взгляд, напоминающий взгляд Сулера…
Прошла осень, и наступила парижская зима, с хмурым дождливым ненастьем, промозглым белесым туманом над Сеной, с сиротливыми темными силуэтами деревьев на бульварах и в парках. Уже декабрь, а снега и в помине нет. Задумается она, вспомнит русскую зиму, белые поля, березы в серебре инея, сугробы, этот пушистый, сверкающий на солнце снег…
Барышни по-прежнему «летают»: то театр, то концерт, то магазины… Она остается одна, предоставленная самой себе. Разные мысли лезут в голову… Чтобы не думать, раскрывает газету, читает сообщения, рекламу. В Зоологический сад поступили четыре великолепных льва… Во Дворце промышленности открылась первая международная выставка птицеводства… Часы «Омега», рисовая пудра «Манон Леско», ром «Шове», ликер «Люксардо», минеральная вода «Маттони», горчица «Гре-Пупон», лучшее успокаивающее средство «Сироп Берте»… На бульваре Капуцинок впервые состоится сеанс синематографа, изобретенного братьями Люмьер. Но даже это чудо конца века не вызывает у нее любопытства.
В канун рождества в городе предпраздничная суматоха, оживление, на улицах много народа, люди идут с покупками, подарками. Анна отправляется в церковь в их квартале. Хорошо пел хор и играл орган… Под Новый год, конечно, никто не работал, но в академии Коларосси шли занятия, в мастерской позировали натурщики. Она проявила уважение к празднику, традициям и покинула мастерскую. Дома села писать письмо мамаше. Да что писать-то? Разве всю правду напишешь?.. Разве раскроешь, обнажишь душу, расскажешь, что с тобой происходит, отчего ты так маешься? Она и сама не знает… Только такую безысходность чувствует, такое отчаяние, хоть вешайся или беги к Сене и бросайся в воду…
Последнее время думает, размышляет о самоубийстве. И раз говорит в присутствии барышень:
— Коль жить невыносимо, человек сам может решить: продолжать ли мучиться или покончить с этим навсегда…
— Выбрось это из головы, — внушает Шевцова, — все образуется, все будет хорошо, вот увидишь…
— Да нет уж… Не чаю, как вырваться отсюда…
И Шевцова, и Кругликова догадываются, что с Голубкиной что-то происходит, она еще больше замкнулась, стала еще молчаливей, похудела, щеки ввалились… Что-то, видимо, мучает, не дает покоя. И во взгляде настороженность, недоверчивость, точно кто-то собирается ее обидеть. Барышни хотели поговорить с ней по душам, выяснить, отчего она так изменилась, хотели, чтобы она открылась им, рассказала о том, что ее гложет. Но, зная нелегкий характер Анны, ее крайнюю чувствительность и подозрительность, остерегались начинать откровенный разговор, полагая, не без основания, что все равно такой разговор не получится.
К тому же они порой просто не понимают Анну: чем она недовольна, чего хочет? Огородница, выросшая в простой семье, училась в Москве, потом в Петербурге — в Академии художеств, а теперь живет и учится в Париже. Ведь это же прекрасно! Радоваться надо… А она мрачна, нелюдима, одевается во все темное. Недаром ее прозвали в училище «хмарой» и «черной тучей»…
В конце концов она стала просто раздражать барышень, и они уже жалели, что согласились поселить ее в своей квартире.
Отношения между ними, вначале нормальные, постепенно начали портиться, возникли отчуждение, даже антипатия. Теперь одного слова, жеста, не говоря уж о поступке, достаточно, чтобы произошел взрыв и все подспудное вылилось наружу. Вероятно, Голубкина стала замечать какую-то скрытую насмешку, иронию. И это могло ее страшно обидеть. Она думала, старалась догадаться о том, что барышни говорят о ней между собой, какие дают ей смешные прозвища…
Дальше жить вместе невозможно. Нужно снять комнату где-нибудь в Латинском квартале, недалеко от академии Коларосси. И она твердо решает сделать это, разъехаться с барышнями в ближайшее время.
Но главная причина нервного кризиса в том, что она недовольна, не удовлетворена своими занятиями: чувствует, что ничего не приобретает, зря тратит время и деньги в Париже. Кроме того, испытывает лишения, которые и не всякий здоровый мужчина может выдержать — с утра до вечера работает, не давая себе передышки, живет впроголодь. К этому прибавились и глубоко личные, интимные переживания, связанные с художником, с которым у нее было несколько встреч, принесших в целом не радость, а душевную боль, разочарование…
Все это, вместе взятое, и привело к депрессии, душевному расстройству. Ей кажется, что все происходящее вокруг делается неспроста. Например, увидит на мостовой ворох соломы, упавшей с проехавшей тележки, и думает, что солому эту положили тут нарочно… А то в своей комнате, окутанной папиросным дымом, подойдет к окну и смотрит на серую стену во дворе. Уныло-серая, ровная стена. И такую тоску нагоняет… Будто это стена тюрьмы. И сама она не в комнате, а в тюрьме. И нет из нее выхода. Какая противная, наверное, шершавая на ощупь стена! Но она притягивает к себе, и Анна снова у окна и, застыв в оцепенении, сжав локти руками, глядит на эту ужасную стену…
Что делать? Что делать с собой? Куда себя деть? Почему перед тобой постоянно эта серая стена? Эх, кабы не стена… Бежать отсюда, от этой стены, сейчас же бежать… Но далеко в Париже не убежишь. Стена эта в любом месте тебя настигнет…
Позже, в Москве, Лев Николаевич Толстой, заговорив с художником Николаем Ульяновым о Голубкиной, скажет: «Я слышал, что она хотела покончить самоубийством в Париже. Как это было?»
И Ульянов сообщит известные ему подробности:
«— Сначала она бросилась в Сену. Ее спасли. Потом — отравилась.