Выбрать главу

И все-таки, несмотря на эту неустроенность, работала — ив Зарайске, и в Москве. Творческие силы наполняли ее, бурлили, рождались новые идеи, замыслы.

Сделала портрет художника В. В. Переплетчикова, брата своей парижской подруги Марии Васильевны. Переплетчиков помогал Голубкиной: хлопотал о займе в Московском обществе любителей художеств, старался продать присланные ему в Москву ее этюды, небольшие вещи. Осенью 1898 года Василий Васильевич приезжал в Париж, встречался с Голубкиной. Это был одаренный пейзажист, друг Левитана, испытавший влияние своего великого собрата по искусству. (Ранней весной 1884 года они сняли избу в Саввиной слободе, жили и работали вместе.) Александр Бенуа впоследствии напишет в своих воспоминаниях: «…Переплетчиков всей своей ласковой манерой, своей не сходящей с уст медовой улыбкой, вкрадчивым голосом и полной готовностью послужить сразу располагал к себе. Мне нравился он и как художник. Его скромные, несколько однообразные картины и рисунки незатейливо, но очень точно передавали русскую природу, ее тихую поэзию. Милый добрый человек…» Таким он и был в действительности. Остроумный, начитанный, наделенный и литературным даром. Высокий, с прямой фигурой, с небольшой острой бородкой и усами.

Голубкина придала его облику некий внутренний трепет, взволнованность. Художник, наклонив набок голову, размышляет о чем-то. На лице — отблеск мысли, отражена? затаенных переживаний.

Третий портрет, созданный в том же 1899 году, — заказной. Бюст московского богача, фабриканта и коллекционера произведений искусства Владимира Осиповича Гиршмана, того самого Гпршмана, чья красавица жена Генриетта Леопольдовна будет увековечена Серовым в серии портретов, среди которых наиболее известный и прославленный — у туалетного столика…

Голубкина работала в Москве, в номере Кокоревского подворья на Софийской набережной. Уже пришла зима. Замерзшая река покрылась снегом, у Каменного моста темнели впаянные в лед небольшие барки. На высоком холме широко раскинулся Кремль с сизовато-красными, в изморози, стенами. Его дворцы, соборы, колокольни, башни отчетливо проступали на фоне белесого неба. Многолюдно на обеих набережных, на Москворецком и Каменном мостах, бесконечными вереницами тянулись сани… Избранная московская публика предавалась развлечениям, посещала клубы, бега, катки. Скоро шумные веселые святки и рождественские праздники с маскарадами, спектаклями, гуляньем в Манеже. В частной опере Мамонтова, где взошла звезда Шаляпина, дирижировал композитор М. М. Ипполитов-Иванов. Художественный театр в слой второй сезон показал «Смерть Иоанна Грозного» А. К. Толстого, «Двенадцатую ночь» Шекспира, «Возчика Геншеля» и «Одиноких людей» Гауптмана. С огромным успехом шла пьеса Чехова «Дядя Ваня»… Тот год был знаменательным. В мае состоялись пушкинские торжества по случаю 100-летия со дня рождения поэта. Гастролировал Мунэ-Сюлли. выступивший в роли Гамлета, царя Эдипа. И еще одно событие — менее значительное, но вызвавшее немалый интерес в художественной среде: Елизавета Званцева, учившаяся у Репина, открыла в Москве студию, где позировали обнаженные модели, — таких художественных мастерских в России еще не было.

Анна Семеновна, снявшая номер в огромном здании Кокоревской гостиницы, часто встречалась с художницей Татьяной Бартеневой. Стала лепить бюст певицы — невестки Бартеневой, жены ее брата-музыканта, но вскоре бросила, отказалась работать над портретом этой красивой, но, очевидно, внутренне пустой женщины. Хотелось открыть для себя, распознать душу, человеческую суть, но перед ней сидела холодная равнодушная красавица. Стало и интересно…

Тут появился фабрикант Гиршман. Он приходил в роскошной шубе. Ему было скучно позировать, и он нашел себе занятие и развлечение: шлифовал пилочками ногти. Этот молодой еще, самоуверенный господин не вызывал у нее симпатии, однако она довела работу до конца. Но когда Гиршман ушел, взглянула как бы в первый раз на портрет и с ужасом воскликнула, обращаясь к находившейся в номере подруге:

— Бартенева, что же я сделала?! Ведь это же шуба, а не человек!

В январе 1900 года ее навестили Александр Васильевич Цингер, физик, преподаватель Московского университета, и его бывший ученик, двадцатитрехлетний толстовец Хрисанф Абрикосов.

Гости рассматривали скульптуры. У Абрикосова какое-то благостное, радостное выражение лица.

— У вас вид именинника, — сказала Голубкина. — У наших рязанских — сектантов всегда такой вид…

— Поневоле будешь именинником, когда знаешь Толстого! — заметил молодой человек, нисколько не смутившись от такого сравнения.

— Вы его знаете? Как бы хотелось его видеть!

— Пойдемте, — предложил Абрикосов.

— Как, прямо сейчас?

— Конечно, зачем откладывать? Лев Николаевич дома. Он примет нас.

Для Цингера и тем более для Абрикосова посещение Толстого, встреча с ним — дело вполне обычное. Цингер совсем недавно, после Нового года, привез в хамовнический дом колбу с жидким воздухом, показывал Льву Николаевичу и его гостям опыты, замораживал разные предметы. Абрикосов, познакомившийся с писателем всего лишь два года назад, стал, несмотря на огромную разницу в возрасте, его близким другом, был частым гостем в доме Толстых в Москве, жил подолгу в Ясной Поляне. Для Голубкиной же, давно мечтавшей о том, чтобы встретиться и, если представится возможность, поговорить с Толстым, это — событие. И вот ей предлагают сразу, без промедления отправиться к нему…

Все же она решилась, надела пальто, и они втроем вышли на улицу. Но сомнения не оставляли, и, пройдя некоторое расстояние, вдруг резко повернула назад.

— Не могу идти!

Цингер и Абрикосов подошли к ней.

— Анна Семеновна, ведь вам хочется увидеть Толстого, — сказал Цингер.

— Да, но все это больно неожиданно…

— Вот и хорошо, что неожиданно. Раз решили, надо идти… Вы для Льва Николаевича не чужой, не посторонний человек. Он слышал о вас, знает, что вы учились в Париже, что вы талантливы и успешно работаете…

Наконец уговорили и двинулись дальше в Хамовники. Вот и усадьба на тихой улице. Открыв калитку, вошли во двор и по расчищенной от снега дорожке направились к двухэтажному барскому дому. Абрикосов дернул звонок. Слуга отворил дверь. В передней — два ларя, зеркало и вешалка, пол покрыт сукном. Разделись и поднялись по деревянной лестнице на второй этаж. Пройдя через зал с желтыми драпировками на окнах и миновав узкий полутемный коридорчик, оказались перед кабинетом Толстого, откуда доносились голоса.

Толстой разговаривал с рабочими Прохоровской мануфактуры. Он сидел в зеленом клеенчатом кресле. В своей неизменной широкой блузе, перетянутой кожаным поясом, на плечи накинута вязаная шерстяная кофта. Рабочие расположились на диване и стульях возле круглого стола. Другой стол, знаменитый письменный стол с решеточкой, за которым работал Толстой и который изображен на известной картине Ге, находился у окна.

Лев Николаевич приветливо поздоровался с вошедшими и предложил сесть на свободные стулья, тоже, как диван и кресло, обтянутые темно-зеленой клеенкой. Он внимательно, с живым интересом посмотрел на Анну Семеновну (Цингер сказал ему, что это скульптор Голубкина). И она почувствовала пронизывающую силу глубоко посаженных серых глаз с маленькими зрачками, от которых никуда не спрячешься, силу этого неотразимого взгляда из-под косматых, как у лесного царя, лешего, седоватых бровей.

Прерванный их приходом разговор возобновился. Толстой излагал рабочим свою идею о том, что путь к социальному прогрессу, социальной справедливости лежит через религиозно-нравственное совершенствование людей, каждой отдельной личности.

— Если же мы будем ставить целью, — сказал он, — изменение внешних форм правления для улучшения социального положения, то этим лишь отдалим истинный прогресс. А именно это и происходит во всех конституционных государствах.

Один из рабочих возразил ему:

— Нужна революция, и не буржуазный строй, а социалистический. Ведь сколько зла поддерживается буржуазными правительствами: войны, суды, угнетения рабочих. Надо свергнуть царское правительство и организовать новое, на других совсем основах, как учат социал-демократы.