Жила и работала она по-прежнему в своей мастерской в Крестовоздвиженском переулке. Там лепила с натуры. Найти интересную модель нелегко. Это было ее постоянной заботой. Однажды сказала старшей дочери Глаголевых — Александре:
— Если можешь, приди ко мне завтра утром в мастерскую. Я, Саша, хочу поехать на Хитров рынок, чтобы выбрать нужную мне модель, а одной ехать не хочется, неудобно как-то, да, сказать по правде, страшновато даже, ведь ты знаешь, что такое Хитровка… Вдвоем не страшно, никто нас не обидит. Только ты пораньше приходи, а то все босяки разбредутся, их тогда и не сыщешь…
На другой день, рано утром, они сели на извозчика и поехали через Красную площадь и Варварку на Хитров рынок. Сошли на Солянке и пешком двинулись к Хитровке, окруженной мрачными двух- и трехэтажными домами, где обитают оборванцы, пьяницы, нищие, воры, проститутки, люди, выбитые из привычной жизненной колеи, опустившиеся, несчастные, отторгнутые от общества.
Мощенная булыжником площадь расположена в низине, куда со взгорья спускаются кривые переулки. Вокруг площади — обшарпанные ночлежные дома, принадлежащие Кулакову, Бунину и другим владельцам. Лавки, трактиры. За домами — купола небольших церквей… Площадь в этот утренний час заполнена народом. Оборванцы, босяки в грязных рубахах навыпуск, еще трезвые и уже под хмельком, сидящие прямо на тротуаре у фонарей, на каменных тумбах, на лавках возле рынка, откуда тянет тяжелым запахом. Запряженные лошадьми телеги. Уличный сапожник в фартуке, прибивающий гвоздями отвалившуюся подошву… Под большим навесом толпятся люди, здесь подрядчики нанимают артели приехавших в Москву на заработки рабочих. Беспаспортные, попрошайки, дети…
Голубкина глядит по сторонам, наблюдает за хитрованцами. В этом сером, казалось бы, однообразном скопище чем-то очень похожих друг на друга людей обнаруживает нечто любопытное, необычное, характерное, понятное только ей одной. Вместе с Сашей приближается к группе оборванцев, которые громко разговаривают, спорят, бранятся. Один из них обращает на себя ее внимание, она впивается в него своим орлиным взором. Кто-то из собравшихся в кучку босяков замечает двух прилично, не по-хитровански одетых женщин, молча наблюдающих за ними, и, показывая на них, говорит что-то своим товарищам. Они оглядываются и с угрожающим видом направляются к Голубкиной и Глаголевой… Надо что-то сделать, сказать, иначе неизвестно, чем все это может кончиться. Анна Семеновна, преодолев минутное замешательство, сама идет им навстречу и обращается к здоровенному малому в картузе, который заинтересовал ее:
— Я художница. Приди ко мне, я буду тебя лепить — портрет или всю фигуру.
И сообщает ему адрес мастерской.
Парень молчит, смотрит на нее недоверчиво, исподлобья. Она горячо убеждает его не отказываться от предложения.
— Не знаю, барыня… — говорит он. — Как это лепить? А я-то что должен делать?
— А ничего. Просто сидеть или стоять.
— Чудно… К чему мне?
— Гляди, какой упрямый! Да не бесплатно. За деньги…
— Значит, я ничего не буду делать, просто сидеть или стоять, и мне за это…
— Конечно. Натурщики позируют, и им платят. Это их работа…
Услышав о деньгах, хитрованец оживился, скучное сонное лицо его приобрело осмысленное выражение.
— Ладно, приду. Если хочешь лепить, то уж лепи себе на здоровье…
Сашу удивило, что Анна Семеновна среди стольких оборванцев выбрала именно этого ничем, казалось бы, кроме физической силы, не примечательного парня.
— Ну вы, Саша, этого не поймете, — сказала Голубкина. — В нем есть то, чего вы пока не видите… не можете видеть…
Через несколько дней девушка спросила, выполнил ли он свое обещание.
— Нет, не пришел, негодник. Не поверил… А может быть, подумал, что я его на истинный путь наставлять хочу…
Тогда же, в 1902 году, Голубкина сделала бюст Саввы Тимофеевича Морозова. Этот умный, самобытный, энергичный человек вызывал у нее симпатию. Она знала, что он, один из крупнейших фабрикантов России, миллионер, окончил Московский университет, получив диплом химика, учился в Кембридже; что он дружит с Максимом Горьким, связан с революционными кругами.
Морозов похож на татарина. Полное лицо с широкими скулами, бородка, усы. Голова коротко пострижена, волосы серебрятся. Сорокалетний мужчина, крепыш, плотно сбитая фигура. У него размашистые жесты, быстр в движениях. Громкий властный голос. Такие люди привыкли командовать, повелевать, не боятся идти на риск.
Морозов позировал в мастерской, где находился уже готовый горельеф для Художественного театра. Работа ему очень нравилась.
— Отличная вещь получилась у вас, — сказал он. — Глубокая… Да, поистине море житейское. Бурные волны, и люди в борьбе и тяжких испытаниях. Во власти своих страстей…
Потом заговорил о завершающейся перестройке бывшего театра-кабаре Омона.
— Шехтель старается выполнить пожелания Станиславского и Немировича-Данченко — чтобы никакой вычурности, никаких завитушек, которые так любят нынешние архитекторы, приверженцы стиля модерн, чтобы все здание, и снаружи, и внутри, было оформлено просто, строго и лаконично, а это как раз и отвечает духу театра… И знаете ли, Анна Семеновна, что Шехтель хочет отделать цоколь парадного входа, над которым будет скоро установлен ваш горельеф, майоликой зеленовато-синего цвета?
Она слушала Морозова, накладывая влажную глину на рождающийся бюст, на характерную круглую голову умного мужика… Что-то крепкое, прочное проступало в этом портрете. Будто сгусток силы, напористости, воли…
Работала молча, но вдруг спросила:
— Как вы думаете, Савва Тимофеевич, будет у нас революция?
— Будет, Анна Семеновна, — спокойно и даже как-то буднично-деловито ответил фабрикант. — Непременно будет. И весьма скоро. Я в это верю. А потому и деньги даю на нее… А скажите-ка, — продолжал он, — верно ли, что дед ваш из крепостных?
— Да, крепостной князей Голицыных. Потом откупился на волю…
— Я тоже внук крепостного крестьянина. А теперь вот капиталист, владелец огромнейшей Никольской мануфактуры в Орехове-Зуеве… Как-то я рассказывал Горькому свою родословную. Его заинтересовало…
Пройдет три года, и Савва Морозов, здоровый и сильный человек, затравленный недругами, покончит с собой, застрелится в Канне…
И еще один портрет — бюст «Странница». Она лепила его летом у себя на родине, в сарае, покрытом рамами от парников, во дворе зарайского дома. Сколько этих странников, вечных скитальцев, шедших из деревни в деревню, из города в город, посещавших монастыри, прошло перед ее глазами! У многих не было ни дома, ни семьи, жили обычно подаянием.
На этот раз решила повторить свою работу в дереве. Найти подходящий материал на лесном складе в городе не составляло труда — здесь есть бревна березы, липы, клена, часто используемых скульпторами. Техника резьбы по дереву во многом напоминает технику рубки мрамора — удаляется, отсекается лишнее. Только вместо шпунта и троянки применяют круглое долото, а вместо скарпели — прямые стамески.
Она впервые открыла для себя этот удивительно мягкий, податливый материал, таящий для мастера огромные возможности. Надо постараться вместить свою вещь в дерево, но при этом следует работать осторожно, чтобы не подчинить себя ему…
Безвестная старушка в бедном одеянии, голова плотно покрыта платком. Сгорбленная, узкие плечи. А лицо необыкновенное! Лицо независимой мудрой женщины, хорошо знающей жизнь и людей, много повидавшей на своем веку. Пристальный взгляд из глубоких затемненных глазниц.
Любовь Губина, приехав в Зарайск, увидела в сарае на Михайловской уже законченную «Странницу» и «Марью», вылепленную в прошлом, 1901 году. Оба портрета поразили ее. Она восприняла их как два типа русских деревенских женщин. Анна Семеновна была довольна своей старушкой.