— Хочу навестить Нину Симонович, — сказала друзьям.
— Что надумали, Анна Семеновна! — всполошилась Глаголева. — В такую-то пору?… Ведь стреляют…
— Авось как-нибудь проскочу…
— Да какая надобность? Именно сейчас! Вот кончится это смертоубийство, и сходите к своей Симонович…
Однако эти доводы не подействовали. Конечно, ей не столько хотелось встретиться с Ниной, сколько выяснить обстановку в Москве, освободиться из-под строгого надзора. Сказала, что, возможно, заночует у Нины и вернется в училище на следующий день.
Шла по охваченному восстанием городу, и ей сопутствовала удача, никто не задержал, и случайная пуля не зацепила. Видела возведенные поспешно, за одну ночь, баррикады, вооруженных дружинников, пустые, с выбитыми стеклами окна домов, закопченные от пожара стены, траур сажи на снегу, убитую, валявшуюся на мостовой лошадь, видела человека в длинном пальто и темной барашковой шапке, которого вели два солдата, бежавшую куда-то женщину в платке, отряд драгун, горниста с медным блестящим рожком в руке…
Благополучно добралась до дома Нины Симонович, расположенного в центре. Они проговорили до глубокой ночи.
— Давай встанем пораньше, — предложила Анна Семеновна, — и на баррикады. Посмотрим, как защищаются дружинники, и раненых поможем собрать… Пойдешь?
— Пойду, — коротко ответила Нина, и в темно-карих глазах ее сверкнула решимость.
Утром не слышно было выстрелов, и казалось, в Москве ничего не произошло, все как в прежние времена. На Театральной площади стояли орудия. Следовало обойти батарею, но они торопливой походкой, будто куда-то спешили, прошли между пушками и ящиками со снарядами, и никто их не остановил и даже не окликнул. Только какой-то офицер в серой шинели, в башлыке и фуражке, сидевший на лошади, с некоторым недоумением проводил ват лядом этих двух неизвестно откуда взявшихся здесь женщин: высокую, средних лет, и молоденькую, с черными кудрявыми волосами, выбивавшимися из-под меховой шапочки, стройную, с тонкой талией.
— Дуры мы… — неожиданно останавливается Голубкина. — Не подумали, как раненого будем нести. Нужно было одеяло взять.
Возвращаться назад нельзя, покажется подозрительным, и Нина говорит, что нужно зайти к знакомому преподавателю училища живописи, ваяния и зодчества, живущему на Мясницкой, и одолжить у него одеяло. Художник, узнав, в чем дело, великодушно жертвует им большой плед.
И вот они снова на улице, идут к Красным воротам, там на площади — баррикада. В Большом Харитоньевском переулке ни души, ворота домов заколочены досками. Напуганные восстанием обыватели попрятались, притаились в квартирах, сидят по углам в дальних комнатах, ждут, когда кончится смута и будет восстановлен порядок. Голубкина, перекинув плед через руку, быстро шагает, Нина едва поспевает за ней. Еще подходя к площади, они издалека видят, что баррикада захвачена войсками. Возле нее — солдаты, пешие и конные полицейские. Надо поворачивать, уходить, но они все идут: эта павшая баррикада словно притягивает. И вдруг замечают околоточного, который прицеливается в них из винтовки. Фараон то ли решил подстрелить этих двух подозрительных женщин, показавшихся в пустынном переулке, то ли просто попугать. Винтовку он для удобства положил на плечо слегка пригнувшегося перед ним оборванца. Этот толстяк-полицейский и тощий бродяга, застывшие в своей нелепой позе производят весьма комичное впечатление. Но ведь винтовка заряжена… И Нина Симонович, охваченная инстинктом самосохранения, бросается назад, но, оглянувшись, видит, что Анна Семеновна стоит, не двигаясь, на прежнем месте, прислонившись к водосточной трубе дома, выходящего на площадь. Бежит к ней… Все это длится какие-то секунды, под прицелом винтовки околоточного, но им кажется, что время остановилось, и перед глазами это черное дуло, каждое мгновенье может грянуть выстрел… Нина чуть ли не насильно тащит подругу за собой, и они, уже не оглядываясь, быстро идут по переулку, удаляясь от площади. Выходят к Чистым прудам. Останавливаются, чтобы прийти в себя, перевести дух.
— Ну и шут гороховый этот полицейский… — усмехается Голубкина. — А сказать по правде, мне смерти было совсем не страшно…
И помолчав, спрашивает Нину:
— Как, по-твоему, мог он выстрелить?
— Конечно, мог…
Она не думала об опасности, о риске, которому подвергала себя. Раз днем пошла на Большую Серпуховскую улицу, откуда доносились шум и крики. Вся улица, начиная от большой красновато-белой церкви, стоявшей при выходе из Стремянного переулка, на другой стороне, была заполнена толпами рабочих. Казаки, кружившиеся на сытых разгоряченных конях, со злобными выкриками и матерной руганью разгоняли народ. Лошадиные морды в пене, мотаются из стороны в сторону, диковато косят глаза, комья снега летят из-под копыт. В толпе мелькают фигуры женщин, подростки. Крики, вопли, гвалт. Вся масса людей, которых казаки топчут лошадьми, бьют нагайками по голове, плечам, груди, безостановочно движется, кто-то заслоняется рукой, кто-то опускается на колени, кто-то падает со стоном, многие стараются выбраться из этого кипящего людского водоворота, скрываются в подворотнях, бегут в переулки…
Невозможно видеть, выносить это. Не помня себя, охваченная яростным порывом возмущения, уже не управляя собой, не подчиняясь голосу рассудка, вся словно сжатая до предела и внезапно резко разогнувшаяся пружина, Голубкина бросается в гущу толпы и, хватая обеими руками узду лошади, почти повисая на ней, кричит казакам:
— Убийцы! Вы не смеете избивать народ!..
Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не оказавшийся, к счастью, поблизости Николай Глаголев, один из старших сыновей директора училища. Он бросился к Анне Семеновне и буквально вырвал ее из толпы…
Это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения Александра Николаевича. Голубкина не хотела ему подчиниться, не слушалась советов и предостережений, и с ней в любую минуту могло случиться несчастье. Глаголев отправил Николаю Семеновичу телеграмму: просил незамедлительно приехать и забрать сестру, увезти в Зарайск. Железнодорожники тогда бастовали, поезда в Москву не ходили, и брату пришлось ехать на санях. Она, конечно же, ничего не знала об этом маленьком заговоре. Все было проделано в тайне.
Через несколько дней во двор училища въехали розвальни. Анна Семеновна крайне удивилась, увидев Николу.
— Чего это ты приехал?
Она чувствовала: здесь что-то кроется, и бросала вопросительно-недоумевающие взгляды на Глаголева. Но у директора непроницаемый вид. Он предупредил Николая Семеновича, чтобы тот ничего не говорил о телеграмме: Голубкина может рассердиться.
— Поедем, Анюта, домой, — сказал Николай.
— Зачем? Мне и тут хорошо…
— Так ведь стреляют…
— Ну и что? Мы уже привыкли. Ты скажи лучше, за мной приехал? Специально?
Он в смущении молчал, не зная, что ответить.
И все-таки в тот же день, когда происходил этот разговор, сестра уступила уговорам, сдалась.
— Ладно… Раз уж приехал, столько верст отмахал, то придется уезжать. Буду собираться в дорогу. Здесь-то я тоже со связанными руками. Уж больно следят за мной. Как за маленьким ребенком…
Предупредила, что возьмет с собой в Зарайск прокламации. Николай хотел возразить, ведь это сопряжено с риском, но не стал перечить: лишь бы скорее увезти Анюту из Москвы. Она надела привезенные братом полушубок. валенки, голову повязала шерстяным платком. Все вышли провожать их во двор. С Александром Николаевичем простилась сухо: теперь уже не сомневалась, что это он вызвал Николу из Зарайска, обиделась на своего друга.
Сани выехали со двора и покатили по Стремянному переулку, переваливаясь по снежным ухабам. Где-то вдалеке глухо рокотали орудия…
Потянулись рабочие окраины, и скоро Москва, где войска разрушали баррикады, где в разных районах и кварталах сражались небольшие летучие отряды дружинников, Москва, над которой по ночам полыхало багровое зарево, осталась позади.
И странным после всего этого показалось печальное безмолвие полей. Проезжали мимо опустевших железнодорожных станций, где распоряжались военные, исчезали в стороне глухие, занесенные снегом деревушки. Дорога вела в Бронницы, а оттуда в Коломну и Луховицы. А уж от Луховиц до дома недалеко.