Голубкина пристально, с интересом вглядывалась в Николаева, словно хотела сразу распознать, определить, что это за человек. Он ей понравился.
— Что же, — молвила опа. — Будем вместе работать. Да, как вас звать-то?
— Георгий. А по батюшке — Алексеевич. Только лучше называйте меня по имени…
Его явно смущал строгий и серьезный вид этой высокой женщины, ее внимательный взгляд. Сапожков сказал ему, что Голубкина — известный в России скульптор, что она много лет училась в Париже и теперь ее работы представлены на художественных выставках. И Николаев, направляясь в Кудринский переулок на конспиративную квартиру, предполагал, что встретит прекрасно одетую даму с гордой осанкой, но увидел скромную и молчаливую женщину в темном платье, похожую на учительницу.
Через некоторое время он первый раз приехал в Зарайск, вошел через калитку к ним во двор. Она сразу узнала его, хотя он сильно располнел. Повела гостя в мастерскую.
— Ну как, быстро нашли нас?
— Нет, Анна Семеновна, не сразу. Пока шел с вокзала, пришлось порядочно покружить по городу. Ведь я не мог спрашивать дорогу у встречных, обращаться с вопросами к прохожим.
— Понимаю. Конспирация…
— Да, у нас строгие правила.
— Хорошо, что вы их соблюдаете. Садитесь в кресло, отдыхайте.
— Спасибо. Позвольте только мне сначала освободиться от листовок. Я весь обложен ими, они давят на меня со всех сторон…
— Так вот отчего, — улыбнулась Голубкина, — ваша фигура показалась мне такой несуразной и толстой…
Николаев, отойдя за станок, начал раздеваться, вытаскивая пачки листовок, которые были у него за пазухой, за поясом, на груди, на боках. Когда все они были извлечены, Анна Семеновна спрятала их тут же в мастерской, рассовала по углам.
— Теперь идемте в дом. Я вас покормлю. Небось проголодались?
Георгий стал приезжать регулярно, приблизительно раз в месяц, как и обещал Сапожков, и, когда задерживался, она говорила Сане:
— Что-то наш связист запропал. Уж не случилось ли с ним чего?
Беспокоилась, как о близком человеке. По возрасту он мог бы быть ее сыном… Старалась представить себе, как бы складывались тогда их отношения, как бы она заботилась о нем, что говорили бы они друг другу. И это внезапно проснувшееся чувство неосуществившегося материнства пробудило волнение и грусть.
Радовалась, когда московский связист, хлопнув калиткой, входил во двор. Он весело говорил:
— Ну, Анна Семеновна, принимайте товар!
А потом рассказывал, как ехал в поезде, сообщал московские новости.
Прощаясь, она давала ему наставления:
— Ты смотри, будь осторожен, не ходи напрямик на людей. Ты-то его не увидишь, а он тебя увидит и заподозрит… Не ротозейничай. Гляди в оба и наблюдай. Учись наблюдать.
Она и сама привозила из Москвы листовки и прокламации, которые получала на явочных квартирах, в том числе в доме Баркова возле Кудринской площади. Нелегальную литературу — книги и брошюры — отправляла багажом. Эти зашитые в рогожу тюки везли с вокзала на лошади. Их надо было распаковать, а книжки рассортировать, разложить по пачкам. Все принимали участие в этой работе и даже дети — Санчета и Вера. Листовки прятали в мастерской, в корзинах на чердаке, в ульях с дверками в саду… Часть литературы везли на хутор. За брошюрами и листовками приходили рабочие, которых Анна Семеновна хорошо знала. Немало большевистских прокламаций она распространяла сама — на фабриках, в ближайших к Зарайску деревнях. Это опасная работа, ведь за домом на Михайловской установлена слежка, и в Рязанском жандармском управлении скульптор Голубкина, ее братья и сестра занесены в списки политически неблагонадежных. Она понимала, что ей грозит, но сознательно шла на риск, пренебрегала опасностью и действовала все решительней и активней.
Помогала устраивать сходки рабочих — на кладбище, в «запятовских кустиках» в окрестностях Зарайска… Организовала на свои средства сапожную артель, для которой было снято просторное помещение и которая будет успешно работать в течение нескольких лет; башмачники сами вели свои дела, не зависели от произвола хозяина. Снабжала запрещенной литературой нелегальные кружки на обувной и других фабриках. И сама создала такой кружок, вела беседы, говорила с рабочими взволнованно, страстно и сжато, и, как вспомнит потом один из его участников, «всегда слишком горячо, рьяно доказывала против всего управления царского правительства…». И на вопрос: «Как вы зарабатываете?» — отвечала: «Мое искусство дает мне мало, но здесь я делаю великое дело…»
Умолчала о том, что и этот сравнительно небольшой заработок, свои гонорары отдает революции, поддерживает семьи бастующих рабочих. Жила скромно, одевалась почти бедно, работала в тесной пристройке к дому; полученные деньги, а порой и довольно крупные суммы позволили бы ей снять мастерскую в Москве, о чем она давно мечтала, но, отказывая себе в этом, щедро раздавала все, что имела, выполняя свой нравственный, гражданский долг. Она понимала, что предстоит тяжелая продолжительная борьба, и повторяла не раз, что рабочему придется много страдать и много пролить крови, прежде чем добьется человеческих условий существования. И всей силой своей чистой бескорыстной души стремилась помочь пролетариям, революционерам.
Полиция неоднократно устраивала в доме Голубкиных обыски, надеясь обнаружить крамольную литературу, прокламации, которые находили и отбирали у зарайских рабочих. Но пока это не удавалось. Возможно, искали не очень тщательно… Приход полицейских, как всякое проявление грубого произвола, вызывал у нее гнев и возмущение. Решительно надвигаясь на них, срамила:
— Как вы только можете работать в полиции? Вы бесстыдники!.. У вас совести нет!
Вот какой эпизод, относящийся к тому времени, остался в памяти Веры Николаевны Голубкиной:
«…Ночь. Всех подняли с постели. Полиция. У нас в доме обыск. Мы с сестрой в одних рубашонках сидим на диване. Все наше внимание поглощено Анной Семеновной. Она стоит перед полицейским приставом по прозвищу Горячий (данное ему исключительно в силу того, что он горяч на руку) и убеждает его в том, как дурно он поступает, когда идет против революции и народа. У нас с сестрой завязывается спор: сумеет или не сумеет она убедить его стать революционером. Сестра говорит: «Да!», я говорю: «Нет».
В это время Горячий, резко повернувшись к Анне Семеновне, говорит ей:
— Занимались бы вы лучше своим делом».
Она питала наивную веру в то, что людей можно устыдить и исправить, улучшить с помощью слова, даже таких ревностных служак престолу, как полицейский пристав. Впрочем, ей не раз удавалось отваживать полицейских, оставлять их с носом…
Раз к пим во двор вбежал запыхавшийся рабочий и попросил его спрятать: за ним гнались полицейские, и он бросился в этот дом на Михайловской, зная, что здесь ему помогут.
— Живо в мастерскую! — скомандовала Голубкина и, видя, что рабочий замешкался, схватила за руку и потащила в деревянную пристройку.
— Снимай пиджак!
Не ожидая, когда он снимет, сама в считанные секунды скинула с него. Усадив беглеца на табуретку перед станком, бросилась к ящику с глиной и стала с лихорадочной быстротой лепить портрет. Со двора донеслись громкие голоса, и в мастерскую ввалились двое полицейских, придерживая рукой шашки.
— Кто такой? — спросил один из них.
— Мой натурщик. Позирует для портрета, — спокойно ответила она.
Оба фараона в растерянности переводили взгляд с натурщика на глыбу глины, в которой, казалось, уже проступали черты человека, сидевшего на табуретке. Им и в голову не могло прийти, что этот бюст можно сделать, набросать за несколько минут. Полицейские, не извинившись, молча удалились…
…В чайной лавке Афанасьева, в доме Ярцева на Троицкой площади несколько посетителей. На полках за стойкой расставлены разрисованные цветочками фарфоровые чайники. Чуть поодаль, на стене, — икона с красноватым огоньком зажженной лампады. Уже вечерело, и площадь перед гостиным двором, покрытая тающим снегом, смешанным с грязью и навозом, начала пустеть.