Через три-четыре дня аже сказала, что вечером будет веселье — той. И вечером собрались человек десять или пятнадцать, старики, старухи и женщины. Но никто не веселился, не смеялся. Наелись мяса, стали петь песни. Чаю попили — и снова за песни. Это женщины. А мужчины — те все толкуют про хирман, еще про что-то скучное. И никто не улыбнется… Что в этом тое хорошего? Одни хлопоты.
Только и радости, что поиграл Нартай с мальчишками, которые тоже пришли в гости. Все они были здешние, аульные, кроме Рашита. Нартай вместе с Рашитом ехал сюда из детдома. Он не знал, что у Рашита отец — председатель колхоза, и только теперь услышал об этом. Не от самого Рашита — другие мальчики рассказали. Жалко, не пришли с ними ни Зигфрид, ни Яков… Ни Ертай… Зато вместе с матерью явилась девочка-дунганка с обритой наголо головой, Оля. И носилась, быстроногая, то туда, то сюда, и хохотала — заливчато, беззаботно. А ее мать — грузная женщина с грубым широкоскулым лицом — все пела, пела, сидя неподвижно, как истукан, и уставясь куда-то вдаль застывшим, немигающим взглядом… Хохотушка Оля выскочила было вместе с ребятами на улицу, поиграть в аксуйек, но Нартай затолкал ее обратно в юрту, объяснив, что девчонки в кости не играют. Впрочем, игра все равно не получилась. Малыши для нее не годились, а сверстников у Нартая было мало. Так что всем скопом они побегали вокруг юрты, пошумели, едва не свалились в очаг, на огонь, догоравший под опустевшим казаном, — на том и закончилось веселье. Как раз к тому времени, когда взрослые стали расходиться, желая хозяевам здоровья и на прощание целуя Нартая в щеку…
Плохо спалось этой ночью Нартаю, тревожные сны мучили его, и он просыпался в испуге, лежал, не смыкая глаз, в немой, враждебной темноте. А утром, наскоро позавтракав, отправился в аул, не сказав толком аже, куда и зачем уходит. Он запомнил слова Рашита и без особого труда отыскал юрту, в которой жил Ертай. И младший брат, едва завидев Нартая издали, кинулся к нему и обнял, повис у него на шее…
Он был одет во все новое — на нем была белая рубашка и кумачовые шаровары с голубой полоской вдоль штанин. Только сандалии на ногах остались старые. Он вцепился обеими руками в Нартая, ухватил за пояс и потащил к юрте. У входа лежал черный пес — он прогнал собаку, запустив в нее куском кизяка. И, подталкивая брата в спину, заставил перешагнуть порог.
— Это моя мать, — сказал Ертай, указав на моложавую женщину в поношенной шали. Она сидела возле кровати на тулаке — подстилке из козьей шкуры — и крутила веретено. — Апа, это мой сталший блат Налтай.
Женщина неприветливо взглянула на Нартая, нахмурилась и продолжала крутить веретено.
— Отец на лаботе, — сказал Ертай. — Он блигадил. Он сильный.
И тут же объявил, что у него две камчи. Одну он взял с собой, уходя на работу, вторая висела на стене. Треххвостая, с вырезанной из таволги рукоятью, перевитой тускло поблескивающей медной проволокой… Ертай хотел показать камчу брату, но женщина, которую он называл «апа», не позволила снять ее со стены. Тогда Ертай начал раскладывать перед братом свои собственные богатства. Десяток асыков… Непригодная для игры коровья бабка-левша — сампай… Резиновая свистулька — не то кошка, не то собака, выцветшая, не сохранившая и следов ярких красок, которыми когда-то была разрисована… И еще — осколок зеленого стеклышка, чтобы смотреть на солнце, и смастеренные из сухой дощечки вилы — целых две штуки, и грабельки на четыре зуба…
— Апа, дай нам баулсаков, — попросил Ертай, закончив свой показ.
Женщина безмолвно отодвинула веретено в сторону, нагнулась, запустила руку под кровать и, пошарив там, достала баурсак. Так же молча она вложила его в ладонь Ертаю. Тот повертел баурсак так и сяк, помедлил, соображая, как ему быть. И протянул угощенье брату:
— На, ешь. У нас их много.
Нартай не взял:
— Ты сам ешь, я не хочу.
Ертай снова помедлив, подумав, но сам есть не стал, а сказал:
— Апа, дай еще баулсак.
Только теперь женщина заговорила.
— Сначала съешь тот, что у тебя, — суровым голосом произнесла она. — А то, как вчера, собака унесет.