Кто же это пишет так мертво и убого? Да уж никак не Свенсон. Мертвечина на стенах, мертвечина на бумаге – закодированное предупреждение самому себе. Он смутно помнит, каково это, когда работа идет, когда, садясь утром за письменный стол, словно ныряешь в теплую ванну или в ласковый речной поток, и волны слов уносят тебя… Он открывает портфель, достает рукопись Анджелы Арго. Читать не будет, только взглянет. Но он начинает читать и забывает, о чем думал, а потом забывает и про свой роман, и про роман Анджелы, про свой возраст, про ее возраст, про свой талант, про ее талант.
Мистер Рейнод сказал: «Есть один малоизвестный факт. В дни равноденствия и солнцестояния яйцо можно поставить вертикально, и оно не упадет». Эта информация показалась мне гораздо более значимой, чем то, что я успела узнать про яйца и инкубаторы. Все, что мистер Рейнод говорил, взмывало ввысь, уносилось к чему-то такому необъятному, как Вселенная, равноденствие, солнцестояние.
Я никогда не пробовала ставить яйцо вертикально – ни в равноденствие, ни в солнцестояние. Я не верю в астрологию. Я знала только, что моя жизнь – как это яйцо, и точка ее равновесия – те несколько минут после занятий, когда я могу поговорить с мистером Рейнодом.
Последние десять минут репетиции были для меня сущим адом: сколько времени осталось, сколько мы будем еще играть, если мистер Рейнод опять прервался, кричит на барабанщика за то, что тот поздно вступил, и нам приходится начинать все сначала, и заканчиваем мы только со звонком. Вот как научилась математике – когда все это высчитывала. Если мы заканчивали играть раньше, эти несколько минут доставались мне. Если нет – передо мной простиралась пустыня: ночь, день, выходные.
Я была первым кларнетом. Я следила за тем, чтобы все вступали вовремя. Я отбивала ритм ногой. Может, мистер Рейнод думал: ну что за ребячество – отбивать ритм? Я представляла себе, как он смотрит на мои ноги. Я считала такты, держа кларнет на коленях. Мистер Рейнод, оглядывая оркестр, бросил взгляд и на мой кларнет.
Он научил нас готовить инструмент за три такта. Мы держали мундштуки во рту и вступали по знаку дирижера. Вступили дружно, ну разве что кто-то задержался на секунду, и, услышав хор деревянных духовых, я забыла обо всем, осталось лишь прохладное журчание безукоризненной мелодии Пятого Бранденбургского концерта Баха, хоть и в переложении для школьного оркестра, но по-прежнему недосягаемой.
За три такта до конца мир вернулся. Смотрел ли мистер Рейнод на мою ногу? Будто у него дел других не было – только и смотреть на мою идиотскую ногу.
Началось все прошлой весной, когда мы возвращались домой с окружного музыкального фестиваля. Победил школьный оркестр Куперстауна с пьеской под названием «Последний шаман», где мерзко грохотали тамтамы, выли виолончели, имитируя пение воинов в вигваме, потом завизжали флейты-пикколо – видно, с кого-то снимали скальп. Толпа, собравшаяся в школьном спортзале, бесновалась от восторга. Судьи одобрительно кивали головами. Наш нежный, звонкий Моцарт с треском провалился.
Мистер Рейнод был за рулем фургона с инструментами, с ним ехали все концертмейстеры, его отборные силы. Обычно мы болтали без умолку. Кому этот нравится, кому – та, будто мистера Рейнода здесь нету. На самом деле все эти разговоры велись специально для него: мы демонстрировали ему, какой крутой жизнью живут подростки. Но после фестиваля все так расстроились, что говорить не хотелось. Мы проиграли, и проиграли по своей вине.
Мистер Рейнод вдруг поддал газу, сменил полосу. Инструменты задребезжали. Взревел и затих клаксон. Из-за спины мистера Рейнода я смотрела, как ползет по кругу стрелка спидометра. Обычно он ездил, как мои родители: чуть медленнее лимита скорости. А сейчас он несся по шоссе, обгоняя все машины. Я решила, что мы разобьемся.
Он снова перешел на крайнюю полосу, въехал на площадку для отдыха и сказал:
– Всё, выходите. Вперед, шагом марш!
Мы удивленно на него посмотрели. Говорил он всерьез. Он когда-то служил в морской пехоте.
Он чуть не угробил нас на шоссе, но мы, ни секунды не колеблясь, отправились следом за ним в лес. Это была еще одна из его безумных выходок, за которые его и любили ученики. Как-то раз на репетиции он велел нам всем поменяться инструментами, и мы играли труднейший отрывок на том, на чем играть не умели.
Мы шли за ним по дорожке, мимо карты, висевшей под пыльным стеклом, мимо мусорных баков. Лес был темный и сырой. Следуя за мистером Рейнодом, мы то и дело теряли его из виду. Он шел, расправив плечи и высоко подняв голову. Она и была для нас ориентиром.
– Ну хорошо, остановились! – сказал он. – Посмотрите вокруг. Вот здесь жили индейцы. Вы хоть на секунду можете поверить, что они играли эти тупые голливудские песенки? Настоящая индейская музыка ничего общего с таким дерьмом не имеет.
Он не ругал нас за то, что мы провалились. Доказательством тому было слово «дерьмо», которое он произнес. Ругался он только в присутствии концертмейстеров, и мы поняли, что нравимся ему по-прежнему.
– Ладно, – сказал мистер Рейнод. – Идем назад к фургону.
Все пошли, а я вдруг поняла, что не могу тронуться с места. Мне ужасно захотелось спать.
Мистер Рейнод схватил меня за руку.
Я так испугалась, что почему-то улыбнулась. Лицо мистера Рейнода было совсем близко. Я глядела ему в глаза, с трудом фокусируя взгляд. Видела только свое искаженное лицо, оно отражалось в его очках. Он открыл рот, снова закрыл.
– Иди вперед, – велел он мне. Но продолжал держать меня за руку. – Прости, – пробормотал он. – Я не хотел… – И тут он меня отпустил.
Это всего лишь третья консультация, но Анджела держится гораздо спокойнее и только немножко ерзает, усаживаясь в кресло. Что ж, у нее есть основания быть спокойной. Свенсон сам ей позвонил и назначил эту встречу. Она вполне могла решить, что он так поступает со всеми студентами. Она скрещивает ноги под сиденьем.
– Ну как вам? Что скажете?
– Что это у вас на руке написано? – спрашивает Свенсон.
Анджела, нахмурившись, смотрит на надпись, сделанную шариковой ручкой.