Разговор этот возник у нас в тот вечерний долгий час, когда было уже по-ночному мрачно за окнами и непривычно тихо. Три дня, которые я здесь прожил, стали уже утомлять меня своим однообразием, и я уж и надеяться перестал на последний, четвертый день... И вдруг такое долгожданное, но все же совсем неожиданное затишье... Я вышел засветло из дому и увидел за широким полем лес, который все время скрывался за метелью. Он был еще, правда, размыт, затушеван невидимым, холодным туманом и казался синим, но это, наверное, оттого так было, что в притихшем воздухе толклись еще, летели, перемещались, оседая, невесомые снежные пылинки, осколочки тех снежинок, которые недавно, носимые ветром, разрушались и крошились, сталкиваясь друг с другом, ударяясь тонкими своими и хрупкими кристалликами о землю, о ветви кустов и деревьев, и потому образовался над полем морозный туман, снежная эта пыль, которая искрилась бы и посверкивала в воздухе, если бы светило солнце. Но было хмурым небо. Оно было темнее убеленной снегом земли и лишь чуточку светлее синевшего за полем леса, который вдруг возник перед глазами.
Трехдневная метель, казалось, должна была намести такие сугробы, таким глубоким снегом покрыть землю, что без лыж и делать было нечего. Но, как ни странно, я увидел в поле чернеющие тут и там стебельки мертвых трав и даже темные залысины голой земли на буграх — передо мною было пегое поле и только кое-где застывшими белыми барханами лежали острогрудые клинья наметенного снега. Было в этих снежных наметах столько грации, столько замечательного движения, что страшно было ломать эти сглаженные ветром, безукоризненно пластичные изваяния утихнувшей метели. И радостно мне было постигать, приглядываясь, неуловимые и плавные переходы от мягкого изгиба к резкой заостренной грани, от угла к приглаженному овалу — немую эту гармонию случайно застывших форм и объемов.
Было так тихо и так глухо вокруг, что даже сороки, казалось, охрипли и потерялись в снеговой приглушенности. Они тихо застрекотали и косо, как на ветру, взлетели над кустами, замелькав над полем вздрагивающими среди снегов черными точками и тире.
А я никак не мог освободиться от ощущения праздной радости, которая давно уже казалась мне потерянной навсегда, безвозвратно ушедшей с годами.
Я обостренно и ярко, как собака, чуял все те немногие запахи, которые вдруг стали распространяться в смеркающейся тишине зимнего дня, в том мягком и душистом морозном воздухе, который спускается на землю после метелей. Я слышал, как пахнет замерзший, копаный прудик с чернеющим и поблескивающим льдом среди белых снежных заносов, зализанных ветром, я чуял, как горько пахнет притаившееся на зиму живое дерево, зажав в своих крохотных почках зеленую жизнь, как пахнет иссушенный зноем и морозами старый, свинцово-серый частокол, погруженный в снежный наметы, как пахнет хлев и утиный загон и скулящий от неизбывной тоски, прикованный к будке, русский гончак в чепрачно-рыжем своем убранстве, как пахнет ржавая цепь, позванивающая в сумерках, и теплый, сыромятный ошейник...
— Караюшка, — сказал я шепотом, остановившись около конуры. — Скучно тебе, да? Без работы-то!
А он тоскливо и загадочно посмотрел на меня слезящимися, старческими глазами и сощурился в жалкой улыбке.
Этот тихий вечер вывел из сонливого оцепенения и Николая. Он повеселел и часто приговаривал к делу и без дела: «Убьем завтра зайца», «убьем зайца, убьем»,— а сам подмигивал мне, как будто я был красной девицей.
Когда же он сказал вдруг, говоря о кабанах, что ненавидит их и перестрелял бы всех до единого, мне показалось странным и нелогичным это его соображение, тем более что, не зная ничего о диких кабанах, я проникся к ним со слов Николая симпатией и сочувствием.
— Что так? — спросил я с недоверием.
— А то, что вреднее их не знаю зверя, — не в силах сдерживать ненависти своей к кабанам, ответил Николай, бледнея лицом.
Катерина Ивановна потупила глазки, поплыла вся в легкой и скрытой усмешечке...
— Ну чего? Чего посмеиваешься? Смешно дураку, что нос набоку. Ну, посмейся, посмейся, — накинулся вдруг на нее Николай. — Ох, как смешно! Прямо пузо болит от смеху-то. Ох-хо-хо! Смешно...