А для них не было в тот вечер более несчастного человека, чем их дочь. И только себя они чувствовали совсем уж несчастными людьми, ибо понимали, что ничем не могут ей помочь. Ровным счетом ничем! И это была самая мучительная жестокость, какую они испытывали когда-либо. Оттого и плакал Демьян Николаевич, проклиная свое бессилие.
Он, который всю жизнь с тех пор, как родилась на свет его дочь, дрался мысленно со всеми ее врагами, выдумывая их в те томительные вечера, когда Дина, белокурая его девочка с карими глазами, отчего-то задерживалась и опаздывала к обещанному часу. Какие только страхи не рисовались в возбужденном его воображении! Наглые пьяные парни хватали ее за руки и, угрожая, тащили в потемки переулка, а она, испуганная до смерти, рвалась от них и, онемев от страха, не могла позвать на помощь. И вдруг он, старый Демьян, с огромными ручищами, оказывался случайно поблизости и узнавал в этой беленькой девочке свою дочь! Он в бешенстве хватал парней за волосы и с такой силой стукал их лбами друг о друга, что оба они тут же падали полумертвыми... Динка! Радость моя, что они с тобой сделали?! Папочка! Ай!.. Нет, он решительно сходил с ума по вечерам, когда дочь его задерживалась. Он видел вдруг себя ни с того ни с сего с пистолетом в руках, убивающим бандита, который уже занес свой самодельный нож над грудью Диночки... Трах!
— Ты что так сопишь? — спрашивала Татьяна Родионовна, когда он, отрешившись, пребывал в этих воображаемых страшных видениях. — У тебя что-нибудь болит? Ты как-то странно дышишь.
Он переводил дыхание и, стараясь скрыть от жены свое волнение, ссылался на усталость.
И радовался, как собака, и готов был прыгать вокруг и приплясывать, когда наконец-то приходила дочь. Он всякий раз выбегал встречать ее к вешалке и, если была зима, принимал холодную ее душистую шубку, а если было тепло, подавал ей, как ушастый спаниель, домашние туфли.
— Ты где так долго пропадала? — спрашивал он с восторгом. — Красавица ты моя! Тебя же могут похитить! — И кричал радостно: — Танюша, ставь скорее чайник, красавица наша пришла.
Это была сумасшедшая любовь, похожая скорее на какое-то боготворение. Впрочем, он и сам понимал, что дочь в его жизни занимала, может быть, слишком большое место. Но что значило для Демьяна Николаевича слово «понимал», если, понимая, он ничего не мог с собой поделать. Так... пустой звук. Понимал, конечно...
И теперь, когда божество это сидело перед ним в слезах и в злом упрямстве выкрикивало ненавистные ему слова, когда он сам кричал, с ненавистью глядя на этот мокрый от слез и желчи комочек жизни, и готов был, позабыв обо всем, плюнуть, ударить, растоптать свое божество, а потом сам же плакал втайне ото всех, в уборной, то и дело спуская воду из бачка, — теперь ему чудилось, что жизнь его прошла зря, и все в этой жизни было напрасно, и даже любовь его к Тане, к милой Татьяне Родионовне, была преступна, потому что именно она явилась началом несчастий, которые выпали на долю его дочери... Все было напрасно! И он готов был, не колеблясь, тут же проклясть свое прежнее благодушие, обернувшееся, как ему чудилось теперь, в несчастье дочери.
Голова его разламывалась от этой безумной диалектики, от ненужных и, в общем-то, способных прийти только в очень разгоряченную голову размышлений, которыми он словно бы казнил себя, пытаясь хоть как-то приблизиться к страданиям дочери.
Если бы ему вдруг сказали, что сам он в эти часы и минуты был более несчастным человеком, чем его дочь, он бы зло расхохотался в ответ, ибо жил в эти минуты и часы только лишь бедою дочери, думая о ней, как о великой мученице с нимбом над скорбным лбом. А сам он? Господи! Сам он не существовал в эти часы и минуты. Горе его было так велико, что он даже о Пете Взорове позабыл, забыл о том, что живет на свете этот человек, причина всех несчастий, свалившихся на голову дочери. Нет! Он не вспоминал о нем. У него не сжимались кулаки, не болело сердце от тоски по мщению. Он был подавлен печалью более высокой, а виновным понимал одного лишь себя, зачавшего когда-то это обиженное жизнью, родное и любимейшее существо.
Дина Демьяновна, шатаясь от нервной и мрачной усталости, ушла к себе и легла. Демьян Николаевич не вытерпел и вскоре тихонечко постучался в дверь и, не дождавшись ответа, вошел в темную комнату.
— Дина, — позвал он, — ты спишь?
— Ну что? — спросила она голосом мертвым и холодным.
Он присел на краешек ее постели, нашел ее очень горячую и словно бы распаренную руку, стал гладить ее, положив на свою ладонь, и спросил:
— Может, тебе не ходить завтра на работу?