Холсты и краски в больнице не выдавали, только на трудотерапии, но врач запретил мне писать картины, и я посещал лишь уроки лепки из глины. Сперва я рисовал карандашом в блокноте и прятал его то под матрасом, то под подушкой, но медсестра обнаружила мой тайник, увидела в блокноте зарисовки Бесцветного Леса и пожаловалась врачу. Блокнот и карандаш у меня, разумеется, в тот же день отобрали.
Зимой Марк принёс мне кисточку и банку серой гуаши, которые он стащил на трудотерапии, и какое-то время я рисовал Лес на стенах, но медсёстры заставили меня замазать их белой краской.
Нейролептики погасили мой Бесцветный Лес, как вода гасит лесной пожар... Но перед выпиской врач обратил внимание на то, что я всё время только лежу на койке, уставившись в потолок, часто отказываюсь от еды и ни с кем не разговариваю, даже с Марком. В моей истории болезни появилась заметка о депрессии, а вместо выписки мне назначили курс лечения счастливыми воспоминаниями. Мне кололи Меморидол по два-три раза в день, чтобы мозг как следует вырабатывал серотонин и дофамин, и я почти ничего не помню о тех шести-семи месяцах в клинике...
Чаще всего я погружался в воспоминания о наших с Изабель закатах на крыше. Снова и снова я кипятил воду на нашей крохотной кухне, заваривал чай и относил поднос с чашками, печеньем и сахаром на мансарду, оставаясь, при этом, на больничной койке, а затем, в два-три захода, поднимал всё для чаепития на крышу, вместе с пледами или покрывалом, и спускался в комнату за Изабель... Я брал её на руки или сажал на плечи и, смеясь и дурачась, относил её на мансарду. Она тоже смеялась и просила меня не уронить её, хотя знала, что я ни за что не уроню... А потом, я крепко прижимал её к себе левой рукой, а она обхватывала меня тонкими руками за шею и хрупкими ногами за пояс, и затем, держась правой рукой за перила, я медленно поднимался вместе с нею на крышу.
Снова и снова я чувствовал тёплое дыхание Изабель на своей шее... Снова и снова слышал её звонкий смех и пронзительные, режущие моё сердце слова "только не урони меня!"... Только не урони меня.
Я уже давно не пишу ей в мессенджерах... Я даже не знаю, счастлива ли она с мужем, да и вообще, ничего теперь о ней не знаю.
Глава третья. Оборванные крылья.
В небе пасмурном парилибожьи ангелы вдвоём— из ружья их подстрелили,сорвали крылья под дождём...
Тетрадь Тео
Когда Мишель узнала про моё первое голубое перо, она четверть часа, не меньше, не могла вымолвить ни слова, подавляя подступившие слёзы. Я меньше всего на свете хотел причинить ей боль, но мне было страшно и не с кем поделиться, кроме неё... К тому же, мы всегда, с первого класса, всё друг другу рассказывали. Когда слёзы отступили от её глаз, она сказала, что ей, может быть, тоже нравлюсь не я и крылья растут вовсе не из-за меня... Я, конечно, знал, что это неправда, но не стал ей противоречить. Я просто подошёл к ней, крепко обнял и напомнил, что она моя лучшая подруга и я всё равно её люблю, хоть и по-другому, не так, как ей хотелось бы.... Но я люблю её.
"Мы же давно решили, что поженимся, родим пятерых детей и ещё пятерых возьмём в детском доме, заведём лабрадора, добермана, хаски, таксу, пуделя... Умрём в один день и нас похоронят в двухэтажном гробу", - напомнил я ей о наших детских планах на будущее, и она засмеялась, вытирая предательские слёзы рукавом.
***
Из-за растущих голубых крыльев я стал стесняться, а точнее бояться, переодеваться в школьной раздевалке, если только я не был там один, разумеется. Да и в одиночестве приходилось наскоро и нервно менять рубашку на футболку (или футболку на рубашку), пока никто не вошёл и не увидел меня... Но больше всего я боялся предстоящего медосмотра.