бессмертным детям. Он искренне жалеет и Ахилла, и Гектора» и Патрокла. А когда он
высказывает свое общее суждение о бедственной сущности человека, то здесь уже
начинает звучать чисто человеческое отношение к человеку. Поэтому Зевс как бы
перестает пребывать в обычной божественной независимости от проблем жизни, смерти и
судьбы и как бы привлекается Гомером для разрешения трагической проблемы человека,
страдающего между жизнью, смертью и судьбою (ср. о мольбах в IX песни, 502-510).
Здесь – предвосхищение эсхиловского Зевса.
Однако Гомер очень далек от примирения богов и людей (XXIV песнь).
Можно считать скептицизмом Гомера то обстоятельство, что у него наличен разрыв
между «внешней реальностью» олимпийцев и их «внутренней пустотой». Несмотря на их
индивидуальность и субстанциальность, их реализм совершенно иллюзорен. Они не
знают ни печали, ни радости. Из смертных людей, может быть, только Парис до некоторой
степени подобен богам, поскольку он не является реальным участником борьбы, а есть
только олицетворение красоты самой по себе. А когда боги вступают в человеческую
жизнь или являются человекоподобными, то это прежде всего пародия на человека. Их
пороки общеизвестны. Но абсурднее всего то, что любые пороки и преступления
существуют у них решительно без всякого сознания своей недостаточности, преступности
или греховности. Они не знают цены жизни, потому что они никогда ее не приобретали.
Все они, кроме Зевса, ничтожны, глупы, злы, ревнивы; да и сам Зевс только для людей
сохраняет свое величие, а в своей собственной [195] семье так же ничтожен, как и прочие
боги. Афродита и Арес даже и вообще являются принципами человеческой трагедии, т. к.
именно от них исходит всякая человеческая любовь и всякая человеческая ненависть. В
этих делах не помогает даже и сам Зевс, сколько бы его ни молить. Тут человеку
совершенно не на кого надеяться, кроме как на самого себя. И та небольшая победа над
этими стихийными силами, которую он, возможно, одерживает, выражается у Гомера
бурлескной трактовкой олимпийских олицетворений сил Афродиты и Ареса. Вот этот
пессимизм и объясняет нам, как эпос начинает приближаться к трагедии. И хотя
гомеровские боги восходят к древним эпическим прототипам, свободная артистическая
игра воображения у поэтов сделала их живыми индивидуальностями, участниками
трагедии и комедии, лишенными всего сверхъестественного.
У Гомера меньше всего примитивности и наивности. У него уже определенное
интеллектуальное недовольство древней мифологией. Он уже стоит на плоскости
ионийской натурфилософии, и он предшественник интеллектуальных, моральных и
духовных проблем позднейшей греческой философии.
в) Заключительные замечания о трагизме Гомера. Для правильного суждения о
трагизме Гомера очень важно остерегаться тех обывательских представлений об этом
предмете, которыми отличаются весьма многие авторы, писавшие на эту тему еще с XVIII
в.
Прежде всего под трагическим часто понимают просто нечто ужасное или страшное,
тем самым разрушая это трагическое как специальную категорию.
Во-вторых, если воспользоваться в абстрактной форме приведенным выше
определением трагического, то и по этой линии часто было бы весьма трудно провести
различие между эпосом и трагедией. И там и здесь выступают какие-нибудь общие начала
(народ, племя, семья, человеческие идеалы, сословия, учреждения, идеи, и т. д. и т. д.); и
там и здесь эти общие начала выступают в виде отдельных индивидуумов, которые
являются их носителями; и там и здесь эти индивидуумы находятся во взаимном
противоречии, друг друга отрицают, друг с другом борются и часто погибают. Специально
трагизм начинается с того момента, когда на первый план выступают именно отдельные
индивидуумы, а их взаимная борьба или гибель отстраняют на задний план
воплотившееся в них общее начало. Оригинальность и неповторимость дееспособной
личности – вот то, чем трагедия отличается от эпоса, в котором идея вечного возвращения
делает безболезненной, а часто даже и мало значащей гибель отдельных индивидуумов.
Игнорирование этого специфического отличия трагизма от эпоса аннулирует все ужасные
события в эпосе как именно трагические, как бы они ужасны ни были в объективном
смысле и сколько бы мы их ни приводили. Поэтому такая статья, как «Об Омере как о
[196] трагике» (перевод из французского журнала, «Труды вольного общества любителей
российской словесности», 1822, ч. XX, стр. 188-199), излагающая только ужасные события
у Гомера, ровно ничего не говорит на тему об его трагизме.
В-третьих, трагизм вовсе не есть так же просто драматизм, так как драма может быть
не только трагедией. Поэтому определение перипетийных моментов в эпосе, как это
делает, например, Э. Бете, тоже ничего не дает для понимания трагизма у Гомера.
Тем более ничего не дает для понимания трагизма у Гомера формальное
распределение материала по отдельным драматическим сценам, как это делает Бассетт в
своей прекрасной книге о гомеровской поэзии. Ведь подобного рода разделение на хоры и
диалоги было не только в трагедии, но и в комедии.
Наконец, в-четвертых, даже если мы и сумеем выделить подлинно трагические
элементы в гомеровских поэмах, это все же останется абстрактной метафизикой, потому
что у Гомера, кроме трагедии, мы находим и комическое, и юмор, и сатиру, и иронию, и
еще много других эстетических категорий, которые слиты у него в единый и нераздельный
стиль, в единое нераздельное мировоззрение, Еще надо уметь объединять трагизм Гомера
со всеми прочими свойственными ему эстетическими категориями, и только тогда можно
надеяться на правильное понимание гомеровского трагизма. В частности, например,
трагизм Гомера удивительным образом отождествляется у него с полноценным
жизнеутверждением, с глубокой любовью к жизни, с неустанной бодростью и с
оптимизмом.
6. Комедия. Черты комизма тоже рассыпаны по обеим поэмам достаточно обильно.
Кроме того, и оттенков этого комизма у Гомера тоже немало. Сначала скажем несколько
слов о комизме более высоком и тонком, а затем и о комизме низком и грубом. И это не
везде только комизм или комическое, но именно комедия, т. е. само литературное
произведение, построенное комически.
а) Высокий и тонкий комизм мы находим у Гомера в следующих местах. Вот феаки
привезли Одиссея на его родной остров и оставили его там в спящем виде. Проснувшись,
Одиссей не знает, где находится. Но о нем заботится его всегдашняя покровительница
Афина Паллада, которая и является ему в виде прекрасного и нежного юноши. На ее
вопрос о том, что он за человек, он рассказывает о себе целую вымышленную повесть и
притом очень длинную. Тогда Афина Паллада открывается ему и начинает журить его за
все это вранье, улыбается, треплет его по щеке и даже произносит такое признание (Од.,
XIII, 296-299):
Ведь оба с тобою
Мы, превосходно умеем хитрить. И в речах и на деле
Всех превосходишь ты смертных: а я между всеми богами
Хитростью славлюсь и острым умом. [197]
В устах великой богини, недоступной никаким смертным, это звучит, конечно,
комично.
Далее – Одиссей попадает к феакам после кораблекрушения, проводит ночь голым
под прошлогодними листьями, весь в грязи и в тине, которая успела на нем засохнуть. Но
вот его будят крики Навсикаи и ее прислужниц, он решается выйти к ним навстречу. Но