Выбрать главу

— Ну что же я могу поделать? — беспомощно спросил Фуллер.

— Можете пройтись со мной по главной улице, как будто вы мной гордитесь, — сказала Сюзанна. — Можете сделать так, чтобы меня опять считали человеком. — Она утвердительно кивнула самой себе. — Вы обязаны сделать это для меня.

Капрал Норман Фуллер, который только два дня как прибыл домой после унылых восемнадцати месяцев в Корее, ждал на балкончике перед гнездышком Сюзанны, на глазах у всего городка.

Сюзанна велела ему выйти, пока она переодевается — переодевается для того, чтобы ее снова считали человеком. Кроме того, она уже позвонила в транспортную контору и велела привезти багаж обратно.

В ожидании Фуллер гладил кошку.

— Ах ты, котя, котя, котя! — повторял он без конца. Эти слова: «котя, котя, котя, котя» — успокаивали его, как спасительный наркотик.

Он повторял их, когда Сюзанна выпорхнула из гнездышка. И никак не мог остановиться, так что ей пришлось решительно отнять у него кошку, чтобы он посмотрел на нее, на Сюзанну, и предложил ей руку.

— Прощай, котя, котя, котя, котя, котя, котя, — сказал Фуллер.

Сюзанна была босиком, в своих дикарских серьгах, на щиколотках звенели бубенчики. Слегка опираясь на руку Фуллера, она повела его вниз по лесенке и пошла своей зовущей, звенящей, дразнящей походкой мимо винной лавки, страхового агентства, конторы по продаже недвижимости, мимо закусочной, клуба Американского легиона и церкви к переполненной аптеке.

— Теперь улыбайтесь, будьте со мной милы, — сказала Сюзанна. — Покажите, что вы меня не стыдитесь.

— Не возражаете, если я закурю? — спросил Фуллер.

— Как предупредительно с вашей стороны спрашивать разрешения, — сказала Сюзанна. — Нисколько не возражаю.

И, подпирая для устойчивости правую руку левой, капрал Фуллер наконец-то смог раскурить сигару.

Перевод Р. Райт-Ковалевой

Джеймс Болдуин

СНОВА КАК ПРЕЖДЕ

Я проснулся дрожащий, один в своей комнате, весь в липком холодном поту; простыня и матрац подо мною взмокли. Простыня стала серая, скрутилась в веревку. Дышал я как после бега.

Долгое время я был не в силах шевельнуть пальцем. Я лежал на спине, раскинув руки и ноги, уставившись в потолок, и слушал, как пробуждается дом, трезвонят будильники, льется вода, открывают и закрывают двери и доносятся с лестницы звуки шагов. Я точно знал, когда уходили на работу; дверь парадного отворялась со вздохом и скрежетом и закрывалась со странным тройным звуком: один глухой удар, за ним другой, погромче, а под конец короткий щелчок. Пока дверь была открыта, до меня доносились также звуки улицы: цоканье копыт, громыханье фургонов, голоса людей, тормоза грузовиков и легковых машин.

Мне что-то снилось. По ночам я видел сны, а когда просыпался утром, меня била дрожь, но снов я не помнил, а помнил только, что убегал. Я не мог вспомнить, когда я впервые увидел этот сон (или сны); во всяком случае, давно. Подолгу я не видел никаких снов вообще. Потом они возвращались каждую ночь, и я боялся ложиться, засыпал в страхе и в страхе просыпался, и кошмар ходил за мною по пятам весь день. Сейчас я вернулся из Чикаго, без гроша в кармане, и жил за счет друзей в грязной меблирашке в центре. Спектакль, в котором я был занят в Чикаго, провалился. Роль была не бог весть какая — да, по правде говоря, и не бог весть какая пьеса. Я играл дядю Тома, только интеллигентного — студента колледжа, работающего во имя своей расы; наверно, драматург хотел показать себя либералом. Но, как я уже говорил, спектакль провалился, и вот я снова в ненавистном Нью-Йорке. Я знал, что надо искать работу, ходить и ходить, обивать пороги, но ничего этого не делал — не мог заставить себя. Стояло лето. Я был как выжатый лимон и с каждым днем ненавидел себя все больше. Актерская жизнь не из легких, даже для белого. Я не высокий, не красавец, не умею петь, танцевать, и к тому же я черный; так что большого спроса на меня не бывало даже в самые лучшие времена.

Комната, в которой я жил, была квадратная, с низким потолком, а стены были цвета засохшей крови. Ее нашел для меня молодой еврей Жюль Вайсман. В этой комнате можно спать, сказал он, и умирать можно, но жить — бог свидетель — никак нельзя. Возможно, потому, что она такая страшная, в ней разместили бесчисленное множество светильников: один на потолке, один на левой степе, два на правой и лампа на столе у кровати. Кровать моя стояла перед окном, через которое не проникало ничего, кроме пыли. Обыкновенная меблированная комната, а напихали в нее столько всякой всячины, что хватило бы на меблировку трех таких же. Два кресла, бюро, кровать, стол, стул с прямой спинкой, книжный шкаф, платяной шкаф из прессованного картона; мои книги и мой чемодан, нераспакованные, и мое грязное белье в углу. Комната из тех, что тебя уничтожают. Был в ней и камин с тяжелой мраморной каминной доской, и большое тусклое зеркало над ним. Разглядеть что-нибудь в зеркале было трудно — что, в общем-то, меня не трогало — и не хватило бы жизни на то, чтобы разжечь огонь в этом камине.