— Ну, долго тебе пребывать здесь не придется, — сказал Жюль, когда мы вошли. Он провел меня тайком, когда уже стемнело и все спали.
— Будем надеяться.
— Скоро переезжаю в роскошные апартаменты, — утешил меня Жюль, — сможешь тогда перебраться ко мне.
Он включил все светильники.
— Сойдет пока? — спросил он извиняющимся тоном, как будто это он был ответствен за вид комнаты.
— Ну что ты, конечно! Дадут мне жить, как ты думаешь?
— Дадут. Деньги заплачены, выставить тебя она не может.
Я промолчал.
— Ты затаись, — посоветовал Жюль. — Сам знаешь.
— Вас понял.
И вот я живу в ней третий день. Выхожу, когда все уходят, возвращаюсь, когда все уже спят. Но я знаю — это не поможет. Кто-то из жильцов встретился мне на лестнице, потом я столкнулся с какой-то женщиной, когда выходил из сортира. Каждое утро я жду: вот-вот загрохочет в дверь домохозяйка. Я не знаю, что тогда будет — может, все обойдется, а может, и нет. Но только ожидание это укорачивает мне жизнь.
Пот становился все холодней! Где-то внизу радио передавало симфоническую музыку. Играли Бетховена. Я приподнялся, сел, закурил сигарету, «Питер, — сказал я себе, — ты тоже человек, не давай им запугать тебя до смерти». Я слушал музыку и смотрел, как дым поднимается к грязному потолку, и я ждал: вот-вот сквозь барабаны и трубы Людвига услышу на лестнице шаги.
Я много попутешествовал за свою жизнь, толкался по Сент-Луису, Фриско, Сиэтлу, Детройту; Новому Орлеану, и кем только не работал! От старушенции я убежал, когда мне было лёт шестнадцать. Ей со мной сладу не было. «Ничего путного из тебя не выйдет», — твердила она. Жили мы в негритянской части маленького городка в Нью-Джерси, в старой развалюхе — такой, в каких цветные ютятся повсюду в Штатах. Я ненавидел мать за то, что мы там живем. Я ненавидел всех в нашей округе. Они ходили в церковь, пьянствовали; а с белыми были тише воды, ниже травы. Когда появлялся домовладелец, они платили ему и терпели от него все.
Мне было семь лет, когда меня впервые назвали черномазым. Назвала меня так маленькая белая девочка с длинными черными локонами. Я не любил играть около дома и уходил бродить по городу. Девочка играла одна в мяч, я проходил мимо и увидел, как мяч закатился в канаву.
Я достал его и бросил ей.
— Давай поиграем.
Но она прижала мяч к груди и скорчила гримасу.
— Мама не велит мне играть с черномазыми.
Я не знал, что означает это слово, но моя кожа стала горячей. Я показал ей язык.
— Ну и не надо, играй одна со своим дрянным мячом. — И я пошел дальше.
Она завизжала мне вслед:
— Черномазый, черномазый!
Я обернулся и закричал:
— У тебя мать черномазая!
Вернувшись домой, я спросил у своей матери, что означает это слово.
— Кто тебя так назвал?
— Один человек.
— Кто?
— Просто один человек.
— Иди умойся, — сказала она. — Грязный как поросенок. Ужин на столе.
Я пошел в ванную, умылся без мыла и вытер полотенцем лицо и руки.
— И это, по-твоему, умывание? — сердито закричала мать. — Иди-ка сюда!
Она потащила меня назад в ванную и принялась намыливать мне лицо и шею.
— Будешь ходить таким грязнулей, так тебя все будут звать черномазым!
Она ополоснула мне лицо водой, проверила мои руки и вытерла меня досуха.
— А теперь иди ужинай.
Я молча пошел на кухню и сел к столу. Помню, как мне хотелось плакать. Мать села напротив.
— Мама, — сказал я. Она посмотрела на меня. Я заплакал.
Она бросилась ко мне и обняла меня.
— Не плачь, малыш. В другой раз, если кто назовет тебя черномазым, скажи ему: лучше быть черным, чем таким подлым и злым, как некоторые белые.
Когда я подрос, мы, мои друзья и я, стали ходить вместе. Когда мы видели где-нибудь за забором белых мальчиков с их друзьями, мы швыряли камни и жестянки в них, а они в нас.
Я приходил домой в крови. Мать шлепала меня, бранила и плакала.
— Хочешь, чтобы тебя убили? Хочешь кончить, как твой отец?
Мой отец был непутевый, я не видел его ни разу. В его честь меня и назвали Питером.