Крамской тут же пишет ему, что обещает «употребить все свое старание», но со сроками несколько задержится: в Петербурге он будет лишь к декабрю.
Так началась история создания знаменитого «третьяковского» портрета Гончарова. Того самого портрета, который, прояви Иван Александрович еще чуть-чуть упорства и нежелания, так никогда и не был бы написан. Заказчик и художник наседали, упрашивали, отступали на время, чтобы зайти с неожиданной стороны. А «модель» увертывалась, придумывала всевозможные отводы, отговорки.
В этой отчасти комической, но отчасти и грустной истории мы увидим, как с годами, говоря по-житейски, «портился характер» писателя. А точнее, как все более укреплялся он в желании жить замкнуто, сокровенно, тишком, не только ничего не делая для возрастания собственной популярности, но и другим препятствуя заботиться о его «прославлении».
«Дело о портрете» попортило кровь всем троим — и заказчику, и художнику, и писателю. Видимо, все могло бы обойтись проще, если бы на давнишнюю уже нелюдимость Гончарова не наложились обстоятельства этого горького для него года. (Уже через неделю после разговора с Третьяковым раздались первые критические залпы по «Обрыву».) На этом фоне вполне становятся понятны капризность и обидчивость недоверчивого Ивана Александровича: уж куда ему быть в галерее «лучших», если критики в один голос доказывают, что он как писатель ничтожен…
Когда на четвертый день после возвращения из заграничной поездки Крамской навестил Гончарова «с намерением немедленно приступить к портрету», Иван Александрович понял, что дело принимает серьезный оборот. Визит был для него явно неожиданным, и наспех не мог он придумать какую-нибудь основательную причину для новой отсрочки. Но уж сегодня? — сегодня-то никак нельзя было начать; во-первых, потому что он не вполне здоров… к тому же погода скверная, и освещение в комнате плохое.
«Но, может быть, завтра погода будет получше?» — предположил художник.
Иван Александрович к такому прогнозу отнесся скептически, петербургские зимы куда как редко балуют солнцем и морозцем. Теперь уж, почитай, до самой весны не дождаться приличной погоды. Так не отложить ли и им все это до весны?
Крамской покорно соглашается. Он только просит, чтобы сам Иван Александрович сообщил письменно Третьякову, что дело затягивается не по вине художника.
А получив из Москвы очередное письмо с просьбой поторапливаться, опять едет на Моховую улицу: надо показать Гончарову послание заказчика. Гончаров же, оказывается, еще до сих пор ничего не написал в Москву.
Через несколько дней настойчивый портретист снова наведывается к писателю, Иван Александрович опять отнекивается. Он еще не вполне поправился, и свету по-прежнему недостаточно.
Крамской в очередной раз жалуется в Москву: он но знает, как еще подступиться к упрямцу. Тогда сам Третьяков письменно напоминает писателю о бывшей между ними договоренности. Художник вновь навещает Ивана Александровича, и тот, теперь уже, кажется, окончательно прижатый к стенке, соглашается. Уф!.. Они уславливаются о дне и часе первого сеанса.
А в середине марта Третьяков получает от Крамского письмо с новыми жалобами. Накануне сеанса Гончаров известил его, что сидеть никак не в состоянии, одним словом, «отступается окончательно от написания портрета».
Однако Павлу Михайловичу было не занимать настойчивости. Через несколько месяцев, дав передышку раздраженному Гончарову, он начал новый приступ: по приезде в Петербург посетил дом на Моховой, но хозяина не застал. На письмо, оставленное ему Третьяковым, Иван Александрович ответил извинениями и пространным обоснованием своего категорического отказа. Он никак не может понять, для чего все-таки нужен его портрет, — «в шутку ли, для серьезной ли цели»?
Похоже, что этот ответ если не обидел, то основательно расхолодил Третьякова. Переговоры прекратились. Тем более что и художник был надолго отвлечен другими заказами, работой над собственными замыслами.
Проходит два года. Энергичный московский собиратель, уже приобретший к этому времени несколько портретов русских писателей, снова решился потревожить петербургскую знаменитость. Но Крамской, посланный на Моховую, пишет ему в великом расстройстве, что более хлопотами о злополучном портрете заниматься не может. Не успел он, зайдя к Гончарову, произнесть и двух слов на старую тему, как тот переменился в лице и выпалил дрожащим голосом целую тираду:
— Ведь мы уже решили никогда не поднимать этого вопроса, Иван Николаевич… И я признаюсь, что, несмотря на наше знакомство и на то, что я рад вас видеть, я не могу быть уверен, чтобы всякое ваше посещение не было бы попыткой завести речь о ненавистном мне портрете!