Впрочем, иногда Иван Александрович вдруг вскочит с этого краешка скамьи и начнет носиться по своей мариенбадской комнате. Отсутствующим взглядом смотрит на букет, на раздражающе красивый вид за окном. Улыбается про себя. Хмурится слегка. Иногда как-то странно поведет рукой. Поскучнеет. Вздохнет. Снова улыбнется.
Но чаще всего он и не встает. Это они там то по аллеям прогуливаются, то взберутся на холм, то в город съездят, чтобы побывать в театре. То слегка поссорятся, то вот-вот готовы раствориться в объятиях друг друга. А он сидит неотрывно все четыре или пять часов, кровь в голове шумит, как будто скоро начнет кипеть. Руку, в которой он держит перо, кажется, в любую минуту может свести судорогой. Бывает состояние — буквы расплывутся, какое-то затмение найдет на него, страшная усталость, почти тошнота. Но потом будто кто потормошит за воротник, и он снова не нарадуется, как славно все выходит. Только бы и дальше так было. Только бы и завтра и послезавтра не оставила его мощная тайная сила, озаряющая картины творимой из ничего жизни.
Впрочем, в письмах он, будто из суеверного опасения, старается приискать самые простецкие объяснения этим обуревающим его приступам. Тут-де воды виноваты, очень уж будоражат нервы. К водам надо прибавить то обстоятельство, что его не отвлекают никакие личные тяжбы, никакие служебные дела. Что у него строжайший режим. Что он ни разу здесь не выпил и глотка вина, а что касается водки, то о ней вообще «никто в Мариенбаде не слыхивал».
…Но вот наконец он встает из-за стола, чувствуя необычную легкость в теле и счастливую опустошенность в голове. Пора обедать, он и так грубо нарушает предписания врача. Тут все обедают с часу до двух, а теперь уже три, и он еще не принял грязевую процедуру. Пока побарахтается, как в болоте, в теплой грязи, пока отмоет страшное свое, будто дегтем вымазанное, тело в другой ванне, уже и четыре. Обедает в отеле, в компании лакеев, которые устраиваются за одним большим столом, а ему подают за отдельным маленьким. Меню и для них, и для него одинаковое. Хотя в обеде четыре блюда, а все как-то чересчур миниатюрно: несколько ложек супа, крошечная котлетка, половина цыпленка, «самого тощего, как будто и он пил мариенбадскую воду». Зелень и фрукты для лечащихся почему-то строжайше запрещены. Но кофе и чай — пожалуйста. В общем-то, обед вовсе не насыщает его досыта. По крайней мере, дать ему дополнительную энергию для работы такая пища не может.
Теперь снова прогулка часа на два. У него в Мариенбаде есть несколько знакомых из русских. Иногда он с ними прогуливается, иногда сам. Сейчас о завтрашнем можно не думать. Можно позволить себе эту послеполуденную бездумность. К тому же воздух становится густ и горяч, даже в лесу, в тени, душновато. К вечеру соберется гроза. И в голове, как ни старается он отвлечься, рассеяться мыслями, все время ощущается присутствие округлого, клубящегося, подвижного сгустка, именуемого романом… Нет, не удается и теперь быть бездумным, наоборот, на ходу думается как-то легко, удачливо, с гораздо более широким и острым охватом всего письменного пространства, чем это бывает за столом.
В Мариенбаде лечатся люди солидные, нелегкомысленные, и потому ложатся тут рано. После десяти вечера на аллеях почти никого и не встретишь.
И он тоже, как это ни смешно покажется петербургским полуночникам, ложится в десять.
И спит крепко, полно, глубоко: как-то среди ночи «была жесточайшая гроза, перебудившая всех, а я не слыхал». Совсем как шесть лет назад, когда на море в своей каюте спал и не слышал пушечной пальбы.
Крепкий сон, лечебные процедуры, режим, воздух, прогулки, атмосфера волнующей и обязывающей оторванности от друзей, от дома, — как и тогда, на фрегате, — затем свобода от службы, бодрящая непривычность новой обстановки — что же все-таки так на него подействовало? В чем ведущая причина негаданного творческого приступа? Ведь еще месяц назад «Обломов» находился буквально при смерти. По роману уже можно было заказывать панихиду. И вот Илья Ильич восстал из мертвых, прояснился во всех чертах, разросся в пышущего силой здоровяка… Или правы французы, считающие, что нужно во всем искать женщину?..
Ему сорок пять лет. Одна за другой рушатся надежды на личное счастье, на семейную жизнь. Это, конечно, уже последние надежды. Правда, отец его вторично женился в пятьдесят. Но ведь то вторично, а впервые?.. Все чаще одолевают Ивана Александровича приступы фатальной скуки. Это не мимолетная гостья, которая изредка навещает всякого человека. И не вычитанная из романтических поэм поза пресыщенного гордеца. Это та самая дремуче-серая холостяцкая скука, которая становится поперек жизни, не давая доступа к простым и простейшим радостям. В семье, в супружеском быту иногда и перебранка с супругой рассмешит и взбодрит. В семье день заполнен необходимым и необходимейшим: сердце, забывая о себе, расходуется на ласку детям, на рядовые заботы о хлебе насущном, на хлопоты о больных, на радование о здоровых. Всяко тут бывает — и солоно и горько, но только не скучно. Но Гончарову такая жизнь почему-то не дается.