Правда, сил бороться против Орды пока не хватало, но зато люди стали жить богаче: больше хлеба, дичи, меда, мехов, железа появлялось на торжищах. Все чаще стали заезжать во Владимир, Москву, Киев, Новгород Великий гости-купцы из западных, из восточных и даже из дальних южных держав. И дороги начали возрождаться. Вырастали вдоль них, как грибы, постоялые дворы и дома корчемные. Подновлялись мосты. Вновь раскрытые ладони по-дружески потянулись от веси к веси, от города к городу, а там и в соседние державы: к литвинам и полякам, к мадьярам и валахам.
Тянулись обозы, санные и колесные, рысили дружины княжеские, шагали пешие ратники, скакали гонцы, разнося добрые и дурные вести, семенили монахи на богомолье к чудотворным иконам и заветным мощам.
И в этой круговерти странников и путешественников немудрено было затеряться. Ведь не зря говорят старые люди, что легче всего спрятать дерево в лесу, колосок в поле, а человека – в толпе.
Неподалеку от Могилева остановились на ночевку московские дружинники. Известное дело. Кони притомились и отощали. Емельян Олексич устроил разнос молодому воину Ваньке по кличке Рыжик за наминку, обнаруженную на холке серого в яблоках скакуна. Молодой боярин так разошелся, что даже отвесил нерадивому подзатыльник, а после приказал старому Любомиру доставать из тороков лечебные мази.
По дороге на Витебск неспешной рысью – так, чтобы раньше времени не заморить коней, – ехали четверо всадников. Трое молодых, не отличающихся богатырским сложением и ростом. Раскосые глаза одного из них выдавали ордынца. В хвосте тянулся круглоголовый седобородый дед, недовольно морщивший нос и все время бурчавший себе под нос. Первые два дня пути он говорил вслух, доказывая сумасбродность затеи, пока Василиса не прикрикнула на него и не пообещала отослать назад, в Смоленск. На это Мал ответил, что, во-первых, не желает, чтобы Александр Глебович с него живого шкуру спустил на голенища для ближней дружины, а во-вторых, ни за что не оставит девчонку наедине с двумя сорвиголовами, невесть откуда заявившимися, – от них любой каверзы ждать можно. И остался.
На берегу Днепра жгли костры нукуры. Кривоногие степняки молчали. Кто-то жарил куски мяса на прутьях, кто-то точил оружие или подправлял изношенную сбрую, но слов при этом тратили не больше удалившегося от мира схимника.
Виной тому стала гибель сразу двух соратников.
Один провалился в занесенную снегом полынью, когда Кара-Кончар приказал свернуть на лед – по реке, мол, дорога ровнее. Прорубь, видно, пробили рыбаки, чтобы сети опускать, потом бросили, ее затянул тонкий ледок, замело порошей. Когда конь со всадником ухнули в черную воду, никто и моргнуть не успел. Только что были – и вот уже нет. Могучее течение тут же унесло их. Понимая это, никто не кинулся спасать несчастных. Только Кадан, побратим погибшего, зло бросил в лицо Кара-Кончару слова обвинения. Из-за тебя все беды, не думаешь о нукурах, думаешь только о выгоде своей, как бы перед Ялвач-нойоном себя показать!
Удар острого цзяня был стремительным, как бросок змеи. Не каждый из ордынцев вдруг сообразил, почему же Кадан валится с коня, вперившись остекленевшим взглядом в кромку леса. А когда понятливые объяснили тугодумным товарищам, что к чему, каждый прикусил язык. Ну кому охота напороться на быструю смерть? Так и работали молча.
И безмолвный, словно истукан Будды, которому молятся далеко-далеко на востоке, сидел Федот. Закрытые глаза, ровное дыхание. Прямой меч цзянь покоится на его коленях. Мыслями он был далеко от днепровских берегов, от заснеженного леса и сиреневого дымка костров. А где? Кто же скажет, кроме него самого?
От Смоленска по Оршанскому тракту шагали кони тверичей. Впереди – Семен Акинфович и Вилкас. Боярин без устали расспрашивал парня о литовских обычаях, о землях, городах и селах. О том, как воюют в Литве, что едят, какую веру исповедуют. Вилкас охотно отвечал, рассказывал все без утайки. А потом запел, бренча на канклесе, чем вызвал косые взгляды Пантелеймона: