Выбрать главу

Молотов и Ворошилов согласно кивали головами.

Веремееву захотелось тут же крикнуть: «Да вы что, с ума, что ли, сошли — расстрелять? Как же это так расстрелять? Да вы что, не знаете, что жизнь человека исключительна и бесценна! Это же как целая планета, целый мир в бесконечном космическом пространстве…» Но он лишь подумал, а вслух ничего не сказал. А Сталин вдруг ожег его взглядом и уверенно проговорил: «Жизнь человека бесценна для общества, если этот человек, как единая частица общества, приносит ему пользу. А если же он сознательно приносит обществу вред, плюет на правила и законы совместного проживания, думая исключительно лишь о своей выгоде, то он настоящий враг народа. Да, и это мы должны твердо уяснить, что это наш внутренний, более коварный и опасный враг, и жизнь его для соплеменников имеет лишь цену со знаком минус. То есть не имеет для общества никакой положительной цены. Вы же проходили в школе математику и должны такие простые вопросы понимать».

И тут вдруг заговорил Ворошилов:

«Скажите, подполковник, а вот безвинную старушку с ее любимцем-котом вы зачем задержали, а? А потом ее в вашем же заведении к тому же и расстреляли. Причем это совершил ваш близкий помощник, как его там… — он глянул в бумагу, лежавшую перед ним на столе, и, поймав глазами нужные слова, проговорил: — да, этот самый прихвостень, лейтенант Сатанюк, который и раньше неоднократно помогал вам в ваших грязных делишках! Чему же вы своих подчиненных учили и, как видите… научили? И куда, собственно говоря, подполковник, подевались драгоценности? Вернее, одна-единственная драгоценность — несравненная камея, которой уже больше двух тысяч лет от роду? А, вы случайно не знаете где она?»

Веремеев начал что-то мямлить про то, что и сам недоумевает, куда она могла подеваться, про то, что в коробке вместо нее он обнаружил каких-то противных то ли сороконожек, то ли мокриц. На что вся тройка дружно переглянулась и прямо по-детски расхохоталась. Особенно долго и заливисто смеялся Ворошилов.

Он как-то неожиданно закончил смеяться, посерьезнел лицом и, пристально посмотрев Веремееву в самые глаза, переспросил: «Так, значит, сами не знаете? Мокрицы, говорите… Ну что ж… очень, очень правдоподобно…»

Он встал, поскрипывая хромовыми сапогами, подошел к правой стене и резким движением отдернул темно-серую занавеску, за которой стояли два гроба — один большой, длинный, а другой совсем маленький, детский. В первом из них, нежно-розовом, лежала бабка, но почему-то в той же самой шляпке и синем пальто, а в другом, сером, обитом какой-то кудрявой темной овчиной, ее кот. И что бросилось Веремееву в глаза: кот тоже лежал, как и все покойники, скрестя лапы на груди, розовый язык у него торчал изо рта, а в лапах была зажата и горела толстая желтоватая свечка. А у бабки горело множество свечей, стоявших по всему периметру гроба.

И тут неожиданно Веремеев увидел какого-то громадного черного кота, который, появившись неизвестно откуда, спокойно прошел на задних лапах, как человек, к гробу своего собрата, серого кота. Прослезившись, поцеловал того в лоб и три раза произнес какие-то неизвестные Веремееву слова: «Воленс-ноленс, бедный Мамон. Воленс-но-оленс, добрейший Мамоша. Во-оленс — но-оленс, но, как ни прискорбно, а… приходится нам с этим мириться. — И он алым, как кровь, носовым платком промокнул заслезившиеся глаза. А потом жалостливо и надрывно произнес: — Но смириться совершенно невозможно! — Он поднял голову, посмотрел потухшим взглядом на Веремеева, а потом обратился к членам тройки: — Распять его за это злодеяние надо. Именно распять. И, чем скорее, тем лучше».

У Веремеева словно мороз пробежал по коже, а ноги прямо заледенели.

«Как это так распять, да это же… так мучительно-больно! Да это же просто варварство какое-то, средневековье! Да что этот… кот с ума сошел, что ли? Изверг! Да ведь он, Веремеев, совсем не желал ни бабке, ни тому серому коту смерти. Ей-богу! Это же все паразит Сатанюк натворил, мать бы его так-растак-перерастак! Его, Веремеева, прямо под монастырь подвел. Так за что же так на него одного вдруг ополчились?»

И неожиданно, сам не зная почему, он сделал шаг вперед к столу, за которым сидела тройка, и, весь трепеща от животного страха, энергично произнес:

— Товарищ Сталин, товарищи, дорогие, родные! Помилосердствуйте! Не губите! Позвольте искупить свою вину в штрафбате. Полностью признаю свою вредную антинародную, антигосударственную деятельность и полностью в этом раскаиваюсь. Но, понимаете, ведь я не всегда был таким плохим. Я же вначале был… совершенно нормальным, простым деревенским парнем. Я же с раннего утра до позднего вечера трудился на колхозных полях. Еще раз прошу вас о милосердии и снисхождении. Умоляю и заклинаю! Направьте меня в штрафбат на самый тяжелый, опасный участок. Клянусь вам всем самым дорогим и святым, что у меня только есть, я вас, родные мои, не подведу!