Николай сам удивился тому, что сказал, и торопливо продолжал:
— Сын, понимаете? Вы мне сейчас дайте. Я ведь знаю, у вас есть. Вы не стесняйтесь, дайте, я и пойду… Буду благодарен вам.
— Да ведь у меня же не аптека, поймите, товарищ!..
— Верю вам, верю. Но и вы поверьте — ребенок, сын…
Женщина сокрушенно вздохнула, порылась в тумбочке, достала порошки и подала Николаю. Он пожал ей руку, поспешно вышел и бросился с крыльца к трамваю.
В окнах пушкаревской квартиры не было света. Остановившись, Николай подумал, что потратил на поиски лекарства полтора часа и не мог оставить его у себя до утра.
На стук показалась растерянная, повязанная платком Нина. Он подал ей порошки.
— Спасибо, Николай Павлович! Проходите.
— Как сын?
— Уснул. Да вы проходите. Спасибо вам.
В комнате было полутемно: Нина занавесила огонь платком, чтобы кроватка, поместившаяся между столом и шифоньером, оставалась в тени. На блестящей полированной дверце шифоньера лежала полоска света от щелочки плохо сколотого вокруг лампы платка. Николай наклонился над кроваткой и увидел черные волосы, красное личико и красное одеяло. Глаза ребенка были закрыты, он тяжело дышал. Николай обернулся и посмотрел на Нину.
— Так ты дай ему сульфидин.
— Пусть поспит немного, недавно уснул. — Нина отвернулась, вытирая глаза платком.
— Не плачь… Жив будет, — утешал Николай.
Нина, уже не стесняясь, заплакала громко, как при родном. Николай взял у нее порошки, положил их на стол.
— Устала? Отдохни… Я уйду…
Нина присела, обхватила спинку стула, положила на руку свою горячую голову и обрадовалась тому, что можно помолчать с закрытыми глазами.
Не снимая пальто, а только сбросив шапку, Николай стоял у кроватки. Только теперь он заметил рядом с нею еще один маленький столик и на нем фаянсовую чашку и ложечку. Он переложил туда порошки. В мыслях не было ничего ясного, все они казались какими-то путанными и никак не могли выйти за пределы полутемной комнаты, в которой он видел только красное от жара лицо мальчика, чужого сына. Он вспомнил, что соврал пожилой женщине, но не почувствовал ни стыда, ни смущения.
Нина задремала, сидя на стуле. Белый пуховый платок свалился с головы и лежал у ног. На одно мгновение Николаю показалось, что это сидит Надя… Он хотел было поднять платок и положить ей на колени, но, опомнившись, тихо вышел в коридор, спустился по лестнице, закурил и пошел по пустынной темной улице.
От востока через все небо в серых рыхлых тучах была прорыта яркая синяя полоса с одинокой, но крупной звездой на западе.
Николай чувствовал, как растет его раздражение против Нади. Он знал, что она ни в чем не виновата, верил, что любит его. Но ее признание мешало ему жить спокойно, мешало любить, относиться к ней с чистым сердцем. Только одно — только появление ребенка могло бы вернуть прежнее. Так казалось ему теперь. Но едва он подумал об этом, как вспомнил, из-за чего произошла их размолвка… Обида и раздражение опять охватили его.
Но если все так несчастливо сложилось, то почему он не решается на последний шаг? На свете столько хороших женщин. Нет, Николаю и до сих пор кажется, что есть женщина, рожденная именно для него. Сумей найти ее, отличить среди многих. Но мир безнадежно велик и найти нелегко. Оттого все тревоги, все несчастья. Проходят годы — и вдруг выясняется: ошибка… Может быть, с ним случилось то же самое? Погодите! Разве он не любит свою жену? Любит… В том-то и дело, черт возьми!
Не хотел, не мог Николай идти домой даже теперь.
Без особых раздумий направился он в цех, к людям…
По дороге в Тигель произошла неожиданная встреча: в коридоре вагона Надя столкнулась с Софьей Анатольевной, Они давно не виделись, посмотрели друг на друга со скрытым интересом, но недружелюбно. Софья Анатольевна поздоровалась первая и первая сделала вид, что рада встрече.
— Я уезжаю в Уралоград, к отцу, — сказала она и усмехнулась. — Не хочется, чтобы у вас осталось дурное впечатление обо мне. Возможно, когда-нибудь ваш муж скажет вам, что я пыталась ему понравиться. Так это правда… Но из этого ничего не вышло. Я не боюсь признаться. Теперь мне все равно. Конечно, если бы я знала, что мы когда-нибудь с вами встретимся, то не стала бы затевать подобного разговора. Я, — тут Софья Анатольевна снова усмехнулась, — не пришлась по вкусу… Он любит вас. Не знаю, достойны ли вы?.. Впрочем, это уже не мое дело. — На лице ее скользнула улыбка не то снисхождения, не то легкого презрения. — Конечно, вы считаете меня дурной женщиной. Чувствую.
Надя пожала плечами.
— Оцените хотя бы мой поступок. Не всякая сказала бы вам такую правду. Это, кажется, достойно благодарности. — Софья Анатольевна с нарочитой беспечностью проговорила: — Прощайте!
Эта нелепая встреча припомнилась Наде в Тигеле, когда она шла вместе с машинистом Локтевым в трест на совещание. Настроение было самое неопределенное. В знакомом пруду отражалось вечернее небо. Отражение было расплывчатым, стертым, вода почти одного с небом цвета, только в дальнем конце пруда тянулась светло-серая холстина воды, чешуйчатая от ряби. От неясности, стертости отражений все вокруг казалось несколько серым — не то скучным, не то грустным… Вот она вдалеке, часовенка или башня на горе Недотроге, а дальше Рудничная гора — основа старинного Тигеля. Вот они вдоль пруда, еще голые, по-весеннему неловкие тополя. Надя помнит, как тогда, в первый приезд, она разглядывала город с высокого леоновского двора. Ей стало грустно от одного воспоминания об этом дворе. Она припомнила каменные плиты у порога, раскидистый тополь, радостный огонек под ним, медный, блестевший на солнце таз, осколки сахарницы, густую малиновую пенку — причастие вареньем, вспомнила Марию Петровну, бойкую хлопотунью в синем платье, перепачканном ягодой, и попыталась представить живое, доброе лицо восковым… «Я должна посмотреть этот двор», — решила она.
— Пойдемте сюда, я знаю короткую дорогу, — предложила Надя Локтеву. — Пойдемте!
Разговаривая, они свернули в узкую улочку и стали подниматься на вершину пологого холма. Вдоль забора бежал едва заметный в зеленой траве ручеек чистой родниковой воды. По другую сторону начинался такой же длинный забор, оплетенный хмелем. Но хмель еще не был зелен, его желтые узловатые стебли пока не украсились листочками, и сквозь щели в заборе Надя издали увидела знакомый дом под красной железной крышей; листы железа были кое-где приподняты, видимо, мартовскими ветрами, да так и забыты; увидела тополь и пошла быстрее. Локтев удивился ее скорому шагу и едва поспевал за ней. На вершине холма Надя остановилась и посмотрела через деревянную решетку калитки на дорожку, ведущую к дому, на каменные плиты у порога, на постаревший тополь, обронивший еще с осени несколько листьев на край крыши. От дерева к забору была протянута веревка, в окне за цветами мелькнуло чье-то лицо, затем на пороге появилась молодая женщина и, посмотрев из-под руки на Рудничную, снова скрылась за дверью. Почти все было здесь чужое. И особенно удручала бельевая веревка в этот ветреный облачный день. Но Надя смотрела и видела совсем иное в этом дворе и вдруг, опомнившись, опять заметила в окне чье-то лицо. Оно улыбалось.
Тягостное чувство захватило ее, и она уже не могла справиться с предательским комочком в горле, глаза ее затуманились, и слезы покатились по щекам. А Локтев, засмотревшись на город, ничего не замечал до тех пор, пока Надя не вытащила платок, чтобы вытереть глаза, и только тогда спросил:
— Что с вами, Надежда Васильевна?
Она не отвечала и все смотрела через калитку в старый леоновский двор, который никогда уже не будет таким, каким был когда-то, потому что прошло время, и жизнь идет по-новому. Но остались чувства, остались воспоминания… Если бы еще не это голое дерево, не этот сухой, не успевший зазеленеть хмель, не этот пустой пока огород, может быть, она и не заплакала бы…
Но зато теперь она знала, что должна делать.