Выбрать главу

Итак, преисполненное любви и переполненное любовным напитком, с грохотом взрывается одно верное сердце — Изольды Белокурой, и медленно увядает опустевшее другое — Изольды Белорукой. Сердце абсолютно пустое, ибо его покидает даже печаль. Сумерки продолжают падать на увядающие повсюду весенние цветы в полях, едва успевшие родиться. Ибо — что им всем ещё остаётся делать, какое им найти ещё применение?

Медленное, слишком медленное увядание мира терзает хрониста, его терпение иссякает. И он пускает в дело тайфун в Море Бриттов, мор в самой Британии, чуму на обоих берегах канала и менее известные средства, завезенные из Китая. В том числе и те, китайское происхождение которых сомнительно, ибо существование самого Китая под сомнением. Тем не менее, вместе взятое, это даёт результаты: смерть выкашивает пятую часть населения трёх частей света.

Король Марк, после некоторых колебаний хронист всё же не отнимает у него родственных привилегий, переселяется в царство короля Артура. Колебания позволяют Марку съездить поначалу туда в гости, осмотреться, вернуться за другими желающими, — именно тут хронист усматривает свою выгоду, — и только после этого переселиться на тот свет навсегда. Несмотря на то, что царство Артура не от мира сего, и вообще не царство, а рай для рыцарей, и только для рыцарей, потому и обладающий столь убогой обстановкой — из мебели только круглый стол, Марку позволено оттуда ненадолго вернуться. Хронист, из понятной скромности скрывающий происхождение санкции на это, всё-таки подчёркивает реальность путешествия туда-сюда. А почему? Не покушается ли он, таким образом, на святое, на духовность царства Артура? Не намекает ли он, короче говоря, на земное, более того, во всех учебниках географии описанное местоположение царства? Не покушается ли он на сам миф о рае, находя способ получить вечное блаженство уже здесь, на земле, для себя? Может быть… Сам факт покушения неопровержим, и средство покушения — самое унизительное для человеческого рая. Это средство — существо, пародирующее человека, его кривое зеркало, до тошноты сходное с ним, недостойное рядом с ним находиться, короче: это грязное животное из рода приматов, предмет нелегального экспорта из несуществующих стран. В хронике записано, что «король Марк привозит своей жене Изольде подарок короля Артура: ОБЕЗЬЯНУ». Большего надругательства над святыми землями, точнее, священными небесными островами, куда всем приличным людям путешествия оказываются запрещены, взять хотя бы рыцаря Одре, или самого Гамлета, но где разрешено проживать ОБЕЗЬЯНЕ, если и можно придумать — то пустить в дело нельзя.

Поистине, автор хроники, так далеко зашедший в разрушении её же, извергает при помощи этой обезьяны хулу на саму суть повествования, на сам дух хроники. С обезьяньими гримасами, ужимками, он сам теперь глядится в зеркало своего повествования, самому себе высунув отвратительный, с чёрно-жёлтым налётом язык. Он кривляется сам перед собой, как мерзкий примат, пытаясь дискредитировать свою же хронику! Он пытается добиться того, чтобы вся хроника превратилась в бессмысленную обезьянью ужимку. Иными словами: чтобы его хроника как осмысленное повествование умерла.

Отметим, кстати, что, согласно табличкам хроники, жена короля Марка Изольда к тому времени, когда ей привозят небесную обезьяну, уже мертва. И, стало быть, эта многострадальная женщина тоже находится, увы, не на небесах. Впрочем, эти таблички можно располагать в каком угодно порядке. Хотя бы и в обратном. Заметим ещё: согласно табличке номер 7 Гамлета всё же пытались отправить в загробное царство рыцарей. Правда, под именем Тантриса. Следует спросить, но кого именно? не анаграмма ли также имя «Артур»? Не необходимо ли вместо: «и шляпа Артурова с перьями», читать: «и шляпа с траурными перьями»? За ответом на этот вопрос следовало бы снова вернуться к концу первой части хроники… Но, кажется, если потерпеть — к первой части всё вернётся само собой. И потому — вперёд! К ней же, но вперёд.

А в этой, актуальной части хроника утверждает, что был нанят рыцарь, в обязанность которому вменялось «ходить за могилой Тристана». Роль для рыцаря, кто бы он ни был, унизительная. «Я ходила за кладбищенской оградкой», да, конечно… Но во времена прежние это не записывалось, это лишь устно пелось, да и то — без аккомпанемента и хорового подпевания, и без публики! То есть, это было личного пользования дело, соответствующее интимности самого сюжета. Ведь кто и куда ходит — дело очень, очень интимное, и непристойно рассуждать о том в открытой для общественности хронике! Ясно, что непристойности следствие нескрываемой неприязни рассказчика к аристократии. И не только нашего хрониста, но и всех других в новое время. Непристойности буквально заливают страницы их сочинений. Классовая неприязнь нашего хрониста проявляется не впервые, можно бы и привыкнуть к ней. Но на сей раз, словно для дополнительного унижения, к этому вполне лишнему рыцарю, которого можно было бы вообще не трогать, применяются самые жалкие, самые унизительные для него выражения. Например: «и назначена ему плата». Ещё пример: «а если б тот рыцарь стал плохо исполнять свои обязанности, его бы уволили». Устами хрониста, этой, казалось бы, единственной реальной у нас под руками личности, неприязненные порицания при помощи непристойностей всем рыцарям как классу — высказывает другой класс, масса, новая сила, вспучивающая, ферментирующая, ускоряющая ход хроники и самой истории к концу. За порицаниями ничего, собственно, не стоит, кроме желания осквернить могилы. В этом — в использовании голосом массы уст личности — отчётливо усматривается очередной парадокс. Но и к парадоксам не привыкать читателю, не привыкать и разрешать их при помощи классификации, то есть, простых названий. И этот парадокс — не исключение, и для него находится соответствующий эвфемизм: популизм. Но всё же, благодаря заключённой в нём предвзятости хрониста, этот парадокс, и особенно — этот эвфемизм, вместе совершают и благое дело: снова усиливают подозрения в адрес Гувернала. Следует теперь спросить этого популиста, кто именно нанял рыцаря! И, может быть, мы узнаем нечто важное, услыхав ответ на такой вопрос.