Постепенно усилия, затрачиваемые если не в нужном качестве, зато в избыточном количестве, приносят плоды. Кажется, дело идёт к тому, чтобы в знакомой нам обжорке осталось лишь исходное число посетителей. Инерция этого процесса такова, что актуальным быстро опять становится то самое, с чего хроника начиналась: смерть теперь отпадающего от Тристана Гамлета. Вот и имя последнего уже не в первый раз появляется на текущей табличке. Подчиняясь и инерции, хронист и сам собирается оставить в обжорке — то есть, в живых — лишь себя самого. Если не считать хозяина-патриота и забытую всеми, кроме Гувернала, где-то там в сторонке служанку Бранжьену.
Поглощённый своими действиями, всё очевиднее — корыстными, хронист нетерпеливо подталкивает и без того ускоряющуюся фабулу к концу. Инерция же фабулы и сама по себе достаточно велика, и потому хронист заслуживает жалости: та же инерция требует его собственной смерти. Ведь она неразрывно связана с концом хроники, к которому он, как её автор, необходимо стремится. Очередной парадокс: если хронист попытается избежать смерти, стало быть — конца хроники, под сомнение поставят его авторство. Для последнего парадокса ещё не подобран эвфемизм, он ещё и не понят как следует. И вообще — парадоксов становится слишком уж много, и каждый из них слишком уж сложен. Это поистине гремучая смесь. Это тонкий яд. И копыта отравленной этим ядом лошади — мчащейся вскачь истории, кусаемой шпорами противоречий, гремят подобно тысяче военных барабанчиков, предваряющих ужасную казнь. Куда несётся, куда прёт она? Неужто надеется она, набрав достаточную скорость, пересечь границы, оторваться от почвы, от своего же материала, своей телесности, преодолеть концы — и взмыть в бесконечность, где никаких концов по определению нет, в никуда? Увы, её усилия вполне тщетны. Ведь телесность хроники — мышцы, кости, нервы, железы, все ткани — и есть сама хроника. Конец же её попросту неизбежен, ведь сколько ни преодолевай границы страниц, последняя страница хроники не существовать не может. Почти героические попытки хрониста избежать её написания, стремясь к ней, — это одновременно: подвиг, страдание и преступление.
Эти отчаянные попытки выявляют то, что до сих пор успешно скрывалось: проблему существования самой хроники. Как бы то ни было, а она жива, и представляет собой вариант учения. Гувернал же, автор её, полагает, что все учения мертвы, все идеи, правившие до сих пор жизнью, погибли, ничего нового не предвидится, и потому человечество переживает конец своей истории. При этом он сам не видит уже ни здесь, ни в других местах, никаких противоречий. Парадоксы перестают замечаться кем бы то ни было. Вместе со слепотой, многих постигает разочарование в жизни, но разочарование же вызывает к жизни тёплые, казалось — навсегда умолкшие чувства. Загипнотизированность Гувернала концом, концами вообще, вызывает очередной приступ жалости к нему. Даже у читателя. Увядание, его артурный… траурный запах гниения, что за радость находит в этом хронист? Что за радость в падении в пропасть, или в ударе полумёртвого тела об её дно?