И, видимо, все-таки не получилось. Расчет был на то, что оскорбленный Ельцин устроит на пленуме скандал, но он ничего не собирался устраивать. Сидел красный, слушал доклад генерального секретаря о 70-летии Октября, в глазах стояли слезы. На прения записываться не стал, и Лигачев сверлил его взглядом, как тогда Назарбаева в Алма-Ате – ну твою мать, ну встань ты, ну заори. Ельцин сидел, молчал. И уже когда прения закончились, генеральный секретарь не выдержал: «А почему у нас Борис Николаевич молчит? Я по его лицу вижу, ему есть что сказать. Пожалуйста, просим», – и улыбнулся ласково, ну а как еще этого черта дразнить?
Ельцин вышел на трибуну и заговорил о Великом Октябре. Труженики Москвы готовятся к юбилею, берут на себя повышенные обязательства, пусковые в строй, трудовая вахта и ведро живых вшей. В руке Лигачева хрустнул карандаш – ну нельзя же быть такой жертвой, ты же с Урала, мужик!
Снова вмешался генеральный секретарь. Борис Николаевич, а что вы можете сказать относительно положения дел в руководстве партии? Я слышал, у вас есть какие-то суждения по этому поводу.
Ельцин замер, зал тоже. «Ничтожество», – прошептал Лигачев так громко, чтобы на трибуне было слышно, а в зале нет. Ельцин побагровел.
– Нет, товарищи, никаких особых суждений о руководстве партии у меня нет, вас дезинформировали, – и зашагал к своему месту.
Тогда с места встал Лигачев и, не спрашивая разрешения, прошел к трибуне – ну что же, если Борис Николаевич не решился говорить сам, мы ему поможем.
Импровизировал Лигачев уверенно. Ельцин, оказывается, еще летом написал письмо в центральный комитет с жесткой критикой генерального секретаря и даже членов его семьи. В письме шла речь ни много ни мало о новом культе личности, выстраиваемом при попустительстве, а то и при прямом участии некоторых членов политбюро. Это, разумеется, ложь, никакого культа личности, как мы все понимаем, нет, просто первый секретарь московского горкома за трескучей политической фразой хочет спрятать свои собственные неудачи на высоком посту, которого он, видимо, оказался недостоин.
Ельцин с места попытался что-то сказать, но Лигачев повысил голос – не надо, мол, у вас уже была возможность высказаться. Снова открыли прения, уже по Ельцину. Выступило 24 человека, все как один Ельцина, конечно, осуждали, и он сидел, обмякший – не боец, не боец. Зал ждал оргвыводов, но генеральный секретарь вдруг сказал, что нет, никого ниоткуда исключать не будем, у нас, в конце концов, перестройка, дадим Борису Николаевичу возможность самостоятельно выпутаться из ловушки, в которую он сам себя загнал.
Самостоятельно, ха – текст выдуманной речи Ельцина, написанный Лигачевым собственноручно, тем же вечером в виде машинописной копии разошелся по московским офисам иностранных газет. По городу поползли слухи о смелом демарше московского секретаря, не побоявшегося бросить вызов всемогущему политбюро. Кажется, все пошло как надо – но именно в этот момент в Ельцине наконец пробудился эмоциональный уральский мужик, и тут уже всем пришлось хвататься за голову.
Позвонил министр здравоохранения и вечный кремлевский врач академик Чазов – Ельцин в реанимации ЦКБ, привезли из горкома с серьезной кровопотерей и пьяного. Пил с самого пленума и в конце концов зачем-то воткнул себе в сердце горкомовские ножницы, чтобы, видимо, все поняли, кого они могут потерять.
Поблагодарил Чазова, набросил пальто и бегом в больницу.
LIII
И вот он входит в палату, склоняется над утыканным трубочками, зондами, датчиками и черт знает чем еще человеком. У человека перерезано горло, из горла торчит гофрированная пылесосная труба – это трахеотомия, человек дышит через пылесосную трубу в горле.
И этот человек – я, а вовсе не Ельцин. Это у меня перерезано горло, это у меня проломлена голова, оторвана челюсть, нет пальца на руке и еще что-то с ногой, я пока сам не разобрался. Я в сознании, но я сплю, меня колют какими-то веществами, это называется искусственная кома, и меня в нее погрузили, чтобы я не умер от болевого шока.
Я помню, как мы прощались в ночь на субботу, когда, остановившись на попытке самоубийства Ельцина, он сказал, что уже поздно, ему пора спать, и продолжение как-нибудь потом. Мы вышли вместе во двор, я проводил его до машины, а сам остановился покурить на свежем воздухе – ноябрь в этом году был в Москве теплый, хороший.