Глава 5. Гордей
Ее шаги замерли на деревянных досках крыльца. Я не видел ее лица, но чувствовал – в ее позе, в короткой задержке дыхания, промелькнула не растерянность, а что-то вроде яростного торжества.
Получилось. Прошла. Увидела.
Потом она сделала шаг вперед, и наткнулась на меня.
Я стоял, прислонившись к косяку, как часть стены, как продолжение собственного дома. Сложил на груди руки, давая понять – дальше никуда. Она отпрянула, и в ее широко распахнувшихся глазах отразился сначала испуг, а затем вызов. Быстрый, как удар хлыста.
- Пошли, - указал в какую сторону идти, оставаясь на месте, а лишь подняв руку.
Ксения приоткрыла рот, чтобы возразить, но я лишь легким прищуром заставил ее замолчать. Чтобы не применять физической силы, чтобы проконтролировать себя, развернулся и пошел в указанную сторону первым.
Стоя в тени старого сарая для инвентаря, куда не доносились ни звуки из цеха, ни голоса рабочих, ждал. Чувствовал ее приближение кожей спины, еще до того, как услышал шаги по щебню.
Она подошла сзади и остановилась, не дыша, в двух шагах. Я обернулся.
- Навестила бабушку? - спросил, не двигаясь с места.
Голос прозвучал ровно, без эмоций. Как констатация факта.
- Да, - выдохнула она, оправляясь, подбородок вздернулся. – И что? Ты же сам сказал – в установленные часы. Я установила. Сегодня. Сейчас.
- Без звонка. Без предупреждения, - делаю шаг вперед, и моя тень полностью накрыла ее. – И, как я слышал, еще и наговорила лишнего Людмиле.
- Она сама начала! – вспыхнула она, когда дерзость вернулась, подогретая адреналином от только что пережитой «победы». – Смотрела на меня, как на… на грязь с улицы!
- Потому что ты и есть грязь с улицы, которая пришла в мой дом без спроса, - отрезал я, делая еще шаг вперед.
Ксения инстинктивно отступила. Я продолжал двигаться, заставляя ее отходить дальше, в узкий, глухой проход между домом и высоким глухим забором. – Ты думала, открыв тебе дверь к матери, я открою тебе весь дом? Думала, сможешь шнырять по коридорам и совать нос куда попало?
Мы оказались в полумраке. Свет из кухонного окна выхватывал только ее разгоряченное лицо да мои руки, сжатые в кулаки.
- Я совала нос в комнату к бабушке! И то, потому что ты ее сюда перевез, как вещь! – она шипела, не сдаваясь, но в ее глазах уже мелькала тревога.
От замкнутого пространства. От моей близости.
- Матери лучше здесь, - сквозь зубы процедил я. – Под присмотром. В тепле. И ты не имеешь права осуждать мои решения. Ни по этому поводу, ни по какому другому.
- Ты слишком много на себя берешь, дядя, - голос ее дрогнул, но не от страха, а от сдерживаемой ярости. – Бабкой вертишь, жену и детей, как мебель, по углам расставил… Решил, что и моей жизнью будешь вертеть? Как уже… как уже сделал однажды?
Последние слова она выдохнула тише, но они повисли в холодном воздухе между нами. Тяжелые и опасные, как неразорвавшаяся граната. Это была атака ниже пояса. Выход за границы сегодняшней ссоры. Намек на ту самую старую рану, на ту причину, по которой мы вообще были здесь, в этой деревне, играя эту дурацкую, изматывающую пьесу.
Меня будто ошпарило. Злость поднялась комом в горле, горячая и слепая. И вместе с ней – другое. Греховное, острое желание заткнуть ей рост не словами. Придавить к шершавому, холодному дереву забора. Стереть с ее лица это выражение дерзкого всезнайства.
Я сделал еще шаг. Мы стояли так близко, что я чувствовал исходящее от нее тепло, запах дешевого мыла и чего-то сладкого – может, от бабушкиного варенья. Она не отступила больше. Дышала часто, ноздри трепетали. Ее взгляд уперся в мою грудь, не в силах подняться выше.
- Твоя жизнь, - прошипел я, наклоняясь так, что мои губы почти касались ее уха, - висит на той же нитке, что и все остальное здесь. И если ты думаешь, что несколько минут в моем доме дают тебе какие-то права или понимание… ты глубоко ошибаешься.
- Гордей!
Голос прозвучал четко и резко из конца прохода.
Люда.
Она стояла там, на границе света и тени, с пустой корзиной для белья в руках. Сколько она слышала, не знаю. Но выражение ее лица было красноречивее любых слов: холодное, пронзительное осуждение, смешанное с усталой горечью.
- Люди видят, - сказала она ровно, без повышения тона. – Негоже дяде с племянницей так… в темноте, наедине. Сплетни поползут хуже, чем от пощечин.
Ее вмешательство, ее правильный, невыносимо спокойный тон вонзились в мой гнев, как лезвие в масло. Я резко выпрямился, отрываясь от Ксении, и развернулся к жене.
- Иди в дом, Людмила, - прорычал я, и голос звучал чужим, перегруженным ядом. – И закрой дверь. Что негоже, а что гоже – здесь решаю я. Не ты.