Когда секретарь ушел, Мономах высказал свою точку зрения:
— Боги тоже заслуживают похвалы за нашу победу. Мы должны совершить жертвоприношение. С твоего разрешения, командир, я выберу сотню римлян из числа плененных солдат. Мы подвергнем их пыткам по старым правилам, а затем принесем в жертву...
— Нет! Вчера мы уже принесли огромное количество жертв. И разве этот человек, который лежит сейчас передо мной, не жертва для богов войны?
Его слова не тронули Мономаха.
— Ты же знаешь, что я поклоняюсь Молоху. Я чувствую его голод. Битва не насытила его.
— Не говори мне о нем!
— Во времена твоего отца мы...
— Перестань!
Ганнибал вскочил на ноги.
— Неужели мои генералы сошли с ума? Здесь не будет жертвоприношений! Мы не пойдем на Рим, и это не время моего отца! Ты остаешься советником до тех пор, пока я терплю тебя, а мое терпение уже кончается. Оставь меня в покое! Ивы тоже! Все! Уходите!
Мономах без слов повернулся и вышел вместе с другими офицерами. Магон тоже собрался покинуть палатку, но Ганнибал задержал его взглядом. Когда братья остались наедине, командующий спросил:
— Почему мое сердце так встревожено? Я мог бы радоваться победе, но вместо этого чувствую, будто мне на плечи взвалили новое бремя. Я мог бы чествовать генералов похвалой, но почему-то выискиваю в них недостатки. Я столько лет желал римской крови, однако больше не хочу таких побед. Магон, когда я смотрю на лицо Бостара, то вижу в нем тебя или себя.
— Я понимаю твои чувства, — тихо ответил Магон.
— Эта победа не искупает его смерти. Я сделал бы все, чтобы вернуть его. Как странно, брат. Мне так хотелось победить врага... А теперь, в скорби и трауре, я отдал бы свою победу, лишь бы мой товарищ был жив.
— Подобные речи не приведут ни к чему хорошему, — сказал Магон. — Ты не должен думать о последующих битвах как о новых Каннах. Тебе не следует взваливать на себя весь груз ответственности. Мы просто приблизили конец войны. Мир больше не увидит другого такого побоища. И это твоя заслуга. Бостар не изменил бы результата битвы.
Ганнибал сжимал край погребального стола до тех пор, пока кончики его пальцев не побелели.
— Я не знаю, о чем думает сейчас Бостар. Хвала богам, я одержал победу. Это дело моих рук, но иногда мне кажется, что я скачу вперед по трупам солдат на омерзительном чудище, которого мне трудно описать словами. Шестьдесят тысяч мертвых! Порой я спрашиваю себя: кто лучше служит Молоху — Мономах или я?
Ганнибал отмахнулся от зловещей мысли и прижал ладонь к щеке, стараясь удержать нервный тик, который то напрягал, то расслаблял его лицевые мышцы. За пару прошлых недель Магон уже не раз замечал этот тик. Он не тревожился о нем, потому что в те моменты лицо брата лишалось знакомых черт и превращалось в маску гнева. Один из факелов начал трещать. Капли горящего масла шипели в огне. Магон повернулся и посмотрел на Ганнибала.
Когда треск факела снова нарушил торжественную тишину, он сказал:
— Ты удивляешь меня, брат. Неужели ты сожалеешь о победе в момент наивысшей славы?
— Я ни о чем не сожалею, — ответил командир. — Это что-то другое. Я не могу найти нужных слов, чтобы выразить мои чувства. Даже боги, в честь которых мы сражаемся, советуют нам не думать постоянно о войне. Вспомни Энатх. После смерти Яма она устроила пир в честь Ваала. Когда боги собрались в ее дворце, она закрыла дверь и начала убивать всех и каждого. Она верила, что должна убить всех богов, потому что в предыдущей войне они предали Ваала. Ты помнишь, кто остановил ее?
— Сам Ваал. Он сказал ей, что кровопролитие длилось слишком долго и что теперь пришло время для мира и прощения.
— Именно так...
Тик снова исказил лицо Ганнибала. Он закрыл глаза и сделал несколько глубоких выдохов и вдохов, чтобы успокоиться. Глядя на него, Магон подумал о глиняных масках уличных актеров, которые забавляли жителей Карфагена во время зимних месяцев. Они были плоскими, почти без черт и атрибутов, намекавших на характер человека. Эти маски не выдавали эмоций, и о смысле пьесы люди могли судить, только слушая актера и наблюдая за его выступлением. Даже будучи ребенком, он изумлялся тому, что одна и та же маска в некоторых случаях обозначала радость, а в других — воплощала печаль.