Юрке очень понравилось, что у него с Яковом Андреевичем будет тайна, которую надо хранить от других ребят. Ни у кого нет, а у него есть!
Все шло очень хорошо. Яков Андреевич не заставлял его делать ничего плохого, только расспрашивал, что ребята делают, о чем говорят между собой. Юрка рассказывал. Иногда он сам прибегал и рассказывал так, чтобы другие не слышали. Ничего плохого из этого не происходило. Случалось, некоторым ребятам попадало, они удивлялись, как Гаевский мог догадаться… Юркина совесть была чиста: он выполнял свой долг, помогал исправлять других.
Так было, пока он не подобрал записку, потерянную Горбачевым. Все хорошее сразу оборвалось, началось одно плохое. Гаевский мог бы вступиться за Юрку, доказать, что он исполнял долг, но Гаевского прогнали…
Юрка без конца перебирал в памяти всё, что говорил ему Гаевский, все свои поступки, лихорадочно отыскивая, когда и как он из настоящего пионера превратился в ненавистного ребятам доносчика. Все слова как будто были правильные, поступки тоже, и все-таки он был ябедой… Он хотел просить прощения, дать любое обещание и молчал — он знал, что ему не поверят.
Юрка подстерег Викентия Павловича, давясь слезами, просил за него заступиться. Викентий Павлович, сердито нахмурившись, слушал. Жалость к запутавшемуся, затравленному мальчишке боролась в нем с брезгливостью, которую он старался в себе подавить.
— Скверно! — сказал он. — Потерять доверие товарищей легко, а вернуть… Я поговорю, попробую на них повлиять.
Он выполнил обещание. Ему ответил один Проценко, но это был ответ за всех.
— Мы вас уважаем, Викентий Павлович, — сказал Сережа, — а когда вы за Горбачева вступились, стали уважать еще больше… Только за Трыхно вы не заступайтесь! Все равно…
Сережа не объяснил, что «все равно», это было ясно по внезапно замкнувшимся, упрямым лицам ребят. Викентий Павлович впервые почувствовал, что слова его встречены холодным отчуждением и что бы он ни говорил, ему не удастся их переубедить. Во времена его детства законы мальчишеского товарищества были так же неумолимы. Мальчишеская этика не знает компромиссов, прямодушная логика не допускает этических софизмов: правда есть правда, ложь есть ложь, подлость есть подлость.
Трыхно перевели в параллельный класс. Он стал пропускать занятия. Вызвали его мать, и выяснилось, что он аккуратно уходил в школу каждый день, но в школе не появлялся. Потом в школу пришел отец Трыхно. Он возмущался, кричал в канцелярии, что его сына травят, а учителя, администрация школы не хотят с этим бороться, он будет жаловаться, он им покажет… Быть может, он жаловался, но отношения к Юрке ребята не переменили. Это был уже не прежний розовощекий, всегда улыбающийся Юрка, а его бледная, пугливая тень. Его больше не ругали, не издевались над ним, его просто перестали замечать. Даже исчезновение его заметили не сразу. Только неделю спустя Сережа Проценко, который бегал за классным журналом в канцелярию и не преминул заглянуть в него, заметил, что Трыхно вычеркнут из списка учеников.
— Перевели в другую школу, — сказала Нина Александровна, когда ее спросили о причинах.
34
Нового пионервожатого звали Костей Павловым. Он не созывал сборов, не выстраивал дружину, чтобы познакомиться с пионерами, а с неделю ходил по классам, смотрел, слушал и разговаривал с ребятами. Разговаривая, он все время посмеивался, но не обидно и так, что нельзя было понять, смеется ли он над тем, что они делали раньше, или над пионерами, которым не нравилось то, что они до сих пор делали. Высокий, подвижной и, должно быть, очень сильный, он приходил без кепки, а скоро начал ходить и без пиджака, хотя было совсем не жарко. Еще не наступили знойные дни, а улыбчивое открытое лицо его и брови были опалены солнцем. Яша после беседы с новым вожатым и особенно после того, как проиграл ему партию в шахматы, объявил, что Костя образованный. Витька многозначительно крутил головой и говорил: «Башковитый!»
Лешка молчал. Костя Павлов не был похож на Гаевского, но кто его знает, какой он на самом деле… Поэтому Лешка не хотел идти на собрание старших классов, но пошел — его позвал сам Викентий Павлович.
Викентия Павловича уважали и побаивались. Объяснял он очень интересно, но спрашивал строго и терпеть не мог, когда вызванный начинал «плавать» или врал что-либо несусветное, надеясь угадать правильный ответ. Брови Викентия Павловича становились торчком, шевеля усами, он исподлобья смотрел на «пловца» и говорил: