Выбрать главу

Гаевского приняли, поставили под начало старшего инспектора Софьи Ивановны, женщины суровой, с седыми волосами и большеносым строгим лицом. Гаевский схватывал всё на лету, и задолго до истечения испытательного срока Софье Ивановне и начальнику отдела кадров стало ясно, что отдел приобрел ценного работника. Гаевский не щадил ни времени, ни себя — он нашел наконец дело по душе.

Теперь его уже не спрашивали, спрашивал он, и ему обязаны были отвечать. Если, случалось, спрашивали его, он многозначительно молчал или, чаще, просто смотрел мимо, за спину спрашивающего. И вопросы отпадали сами собой. Когда-то он выработал себе маску озабоченности, занятости делами, о которых другим знать не положено. Маска стала характером. Всем своим видом он давал понять, что о каждом знает все, больше, чем знает каждый о себе, и еще что-то такое, что могут знать только люди особо доверенные…

Работа в отделе найма и увольнения никаких специальных знаний не требовала. Люди сдавали направления, если они были, трудовые книжки, анкеты. Можно было складывать все в личные дела и тем ограничиться. Для Гаевского это было не концом, а началом. Свои обязанности он видел не в том, чтобы доверять, а в том, чтобы проверять. И он проверял. Все, что проходило через его руки. В огромном большинстве люди писали правду, но, случалось, ошибались, путали по забывчивости. Гаевский не верил в ошибки, он привык думать, что обманывают все. А если их не поймали, так только потому, что плохо проверяли. Как бы человек ни маскировался, он рано или поздно ошибется, выдаст себя — вот тогда его и можно взять на крючок, разоблачить… Людей безупречных, незапятнанных нет. У каждого в прошлом есть что-то, о чем он хотел бы умолчать, что хотел бы скрыть. Узнать скрываемое — значит взять его под жабры так, что уже ему не вырваться… Люди там ходят, работают, занимаются личными делами и думают, что они — главное. Главное было здесь, в шкафах и папках, пронумерованное и зафиксированное.

Гаевский не ограничивался служебной перепиской. Он внимательно следил за всем, что происходит на заводе, что о ком говорят, что пишет заводская многотиражка. И все брал на заметку — когда-нибудь могло пригодиться.

Статья Алова насторожила его. Горбачева, главного виновника в той школьной истории, он не забыл. Может, однофамильцы? Он проверил личное дело, сходил в цех посмотреть. Это был тот самый Горбачев! Вырос, вытянулся, но тот же, никакой ошибки быть не может…

Горбачев еще тогда сразу стал ему подозрителен, а потом и ненавистен. Эта их тайная организация в школе́ вовсе не была детской игрой, как пытались некоторые изобразить. Только политически близорукие люди могли так думать. И, конечно, не случайно он теперь выступает против передовиков…

Уже первые поверхностные сведения, собранные Гаевским, убедили его, что он не ошибся. Звено за звеном обнаруживалась цепочка, которая могла далеко завести. Неясны пока его связи, знакомства. И он занялся проверкой…

17

Витковский не выдержал, взорвался из-за пустяка, дурацкого «Вовуни»… В пору молодости и любви ласковый уродец, в которого превратила его имя жена, нравился ему. Молодость и любовь прошли, уродец остался, но уже, кроме раздражения, ничего не вызывал. Каждый раз, когда жена, надеясь на возврат прежних отношений, называла его Вовуней, Витковского трясло от ненависти. Так и вчера не стерпел, заорал:

— Ты подумай, дурища, ну какой я, к черту, Вовуня?! Что мне, семнадцать?

— Когда-то тебе нравилось…

— Вспомнила….

— А что мне осталось, кроме воспоминаний?!

И — пошло: сморкание, хлюпанье… Нет уж, хватит совместных воспоминаний, тоже — удовольствие…

С удовольствием вспоминалась только своя, отдельная жизнь, с тех пор как окончил техникум, стал самостоятельным и впервые надел форменную фуражку техника. Форму уже давно не носили, она сохранилась у немногих, например у Ромодана. Витковский любовался своим учителем: всегда подобранный, чисто выбритый, поджарый, как борзая. И форму носил, несмотря ни на что. По традиции инженеров старой школы. Все-таки форма — это было хорошо, сразу выделяла человека. А теперь поди разбери, кто инженер, кто слесарь. Все, как из сиротского дома — в теннисках и пиджаках из одного универмага. Теперь о форме нечего и думать. Собственно, и тогда носили уже единицы, над ними посмеивались, даже относились подозрительно — каста, мол, и прочий вздор. Он, Витковский, не побоялся насмешек и, как только окончил техникум, надел такую же фуражку, как у Ромодана: с зеленым околышем и гербом — молоток, перекрещенный с французским гаечным ключом. Пусть смеются. Дураки смеялись, а он стал инженером, как и Ромодан. Таким же деловитым, всегда подтянутым и немногословным. Болтают бездельники, делают — инженеры и техники. Они — средоточие знаний и уменья, все остальное — вспомогательная сила или попросту балласт…