У Эли осанка идеальна даже в тот момент, когда она прокалывает ткань едва затупившейся иглой, пришивая ленту к боковой стенке пуанты спокойными, отточенными движениями — ни взмахом кисти больше нужного, чтобы достичь результата.
А бедная, бедная старая Коринн, рука которой наверняка ещё и смешно ноет, когда меняется погода; такая никчёмная, ненужная.
Бедная Коринн говорит сейчас:
— Un jour tu seras à ma place. Sais-tu pourquoi? Parce que j'étais sur le tien. /Однажды ты будешь на моём месте. Знаешь, почему? Потому что я была на твоём./
И Эля смеётся.
Она поднимается на свои идеальные тонкие ноги, не выпуская шитья, и смотрит прямо в глаза Коринн, как в вечность.
— Je ne serai jamais toi. Sais-tu pourquoi? /Я никогда не буду тобой. Знаешь, почему?/
На них смотрят все, кто есть в зале, и даже если пытались не встревать, и даже если было что-то важнее.
И Эля упивается сладкими лучами триумфа, когда говорит:
— Parce que tu n'es personne. /Потому что ты — никто./
И ни одна душа не аплодирует — но Эле всё равно. В первый раз и от всей души — она по-настоящему счастлива.
— Et qui es-tu? /А кто ты?/
Она подходит так близко, что почти вдыхает чужой воздух, и кто-то из зрителей напрягается, а кто-то смотрит с любопытством, но в итоге Эля всё равно улыбается, оголённым лезвием впиваясь в шею напротив, и говорит:
— Je suis la première vraie star de ce théâtre. /Я — первая настоящая звезда этого театра./
Пощёчина на её щеке — всего лишь подтверждение.
И если это сон, пусть он не кончается во веки веков, Боже, пусть этот сон длится вечно!
Слаще, чем грубые поцелуи Мориса, чем его горячее дыхание в шею, когда глаза ещё не разлипаются после ночи, и весь мир плывёт.
— Peut-être que nous n'irons pas aujourd'hui? Ne tirent-ils pas un jour sans nous? /Может, не пойдём сегодня? Разве они не вытянут один день без нас?/
И Эля шепчет спокойно:
— C'est pourquoi vous n'êtes pas le meilleur pianiste de France. /Вот поэтому ты и не лучший пианист Франции./
Свет бьёт в мансардные окна без разбора, и Эля хмурится, силясь хотя бы открыть глаза. Нелепая усталость впечатывается в кости, делая их такими тяжёлыми, что не удержать.
— Mais tu aimes mes doigts /Но ты любишь мои пальцы/, — Морис говорит это, широкую ладонь укладывая на крутой изгиб её облачённого в светлую сорочку бедра, и улыбается куда-то в лопатки, аккуратно прикасаясь к ткани губами.
— Si vous avez la force pour cela, ils seront suffisants pour le piano. /Если у тебя есть силы на это, их будет достаточно для фортепьяно./
И Морис смеётся прерывисто, так хрипло и тепло, что на секунду хочется забыться, и ладонь свою ведёт вверх, устраивая на вздымающемся животе.
Свет, глаза, репетиции — на секунду время останавливается.
Через восемь минут…
Сейчас Морис говорит:
— Si vous aviez la possibilité de changer quelque chose dans la vie, ce serait quoi? /Если бы у тебя была возможность изменить что-то в жизни — что бы это было? /
Эля взмахом ресниц распахивает всю свою сущность, сбрасывая покров сонливости, и ей вдруг становятся почти отвратительны мысли, секунду назад затопившие сердце.
— J'ai tout fait pour être heureux /Я сделала всё, чтобы быть счастливой/, — говорит она уже сидя, и не спрашивает ничего в ответ, потому что, если честно, очень боится услышать правду.
Морис хороший человек, Эля почти может назвать его прекрасным; а ещё она обожает тот взгляд, которым он прослеживает каждый изгиб её ладной фигуры, когда она переодевается.
И у них вроде как что-то, похожее на любовь.
Вроде как, потому что мама в детстве не скажет, что любовь — запах сигарет, втёршийся в пальто, и единение душ через призму видения классиков, и страсть.
И вообще, что есть любовь?
Эля любит и балет, и Мориса, и балет, но если бы ей дали выбор, Боже, она бы не сомневалась.
Но зачем ей выбирать?
Этим вечером звезды засияют жемчужинами в её короне, и если Морису этого будет недостаточно для счастья — пусть катится к черту, в ад, в то прошлое, которое сумрачным снежным пятном осталось на карте.
Эля больше не пишет домой — не потому, что не хочет. Потому что не о чем. Потому что она наконец-то достигла того, о чём врала все эти годы.
Не волнуйся, мамочка, твоя девочка взошла на Олимп — через кровь в проржавевшем водостоке, когда она была так измотана, что забывала чувствовать боль, через слёзы и ревность; через маленькую пыльную квартирку Мориса, где она не могла даже прокрутить полный арабеск, не свалив картины.
Наконец-то она живёт так, как заслуживала с самого первого вдоха, с первого нелепо-тихого хлопка в зале, с первого фуэте в тридцать два такта.
Не волнуйся, мамочка.
Раны затягиваются, ногти отрастают, грубеет сердце.
Но жизнь Элечку больше никогда, никогда не обидит.
Аминь.