Выбрать главу

Лесе не нужна Шарлотта над ухом, потому что она знает и без того, что Эля — свет; озаряющий тени, выводящий, пленяющий обездоленных, будто мотыльков.
Леся знает, потому что была там.
Нимфы сходят с ума от радости, они крутят хоровод, но расступаются тут же, стоит ей лишь кивнуть, лишь перейти в камбрэ.
Она — свет, радость, счастье.
Она — жизнь.

Эля будто красуется перед королём леса, будто играется с его испещрённой решетом кислоты душой.
Она кружится, крадётся, будто лисица, и взлетает к солнцу мечтой.

Выйдя на самую середину сцены, она смотрит в его глаза, и транс начинается.
Музыка такая горячая, такая быстрая, что почти не успеваешь считать такты, но Эля…

Один;
Два;
Три;
Четыре;

Мимо пролетают жизни и трагедии, и слёзы окропляют лицо.

Пять;
Шесть;
Семь;
Восемь;

Само бытие грузно опускается на плечи, и это — всего лишь грусть.
Пустяки.

Девять;
Десять;
Одиннадцать;
Двенадцать;

Перед глазами темнеет, и силы стекают по напряжённым ногам.

Тринадцать;
Четырнадцать;
Пятнадцать.
На шестнадцатом обороте Эля падает без чувств, и ещё секунду все впитывают это чувство завершённости.

А потом бросаются, будто к спасению, к её потухшему лицу, и вслушиваются в сбитый пульс.
Вакханалия катится по залу.

— Elle est en vie! /Она жива! / — всем сердцем кричит Ирен, первой вцепившись в горячую руку, и Морис выбегает из оркестровой ямы вглубь, не проталкиваясь через столпившуюся у сцены кучку людей, чтобы прикоснуться только к кончикам её измученных волос, чтобы утешить.

Свет включается, и магия рассеивается.


Элеонора — всего лишь балерина, упавшая в обморок во время премьеры.
Над ухом шепчет Шарлотта:

— Nouveau prima? Tout le monde l'a vue sans faille. Étrange, qu'est-ce que cela pourrait signifier? /Новая прима? Все видели её безупречной. Странно, что бы это могло значить?/

И Леся выдыхает:

— Je ne sais pas. /Не знаю./

Но на самом деле, кажется, знает.

У Лесеньки платье расшито настоящими камнями, а полумутные пятна в глазах похожи на золото; она спешит выпутаться из сети недовольных и обеспокоеных глаз, и кивает Роберту:

— Je dois être avec elle. /Я должна быть с ней./
— Мы не виделись больше года, и это очень хороший повод.

Лестница под каблуками её светлой обуви отбивается искрами, и искры взлетают к расписному потолку морской пеной, и даже если каждый-шаг-боль, Леся бежит ей навстречу, как было всегда.
Проносящиеся перед глазами лампы — коридор, уносящий её от прошлого; но разве — только подумай! — разве всё не циклично?

Il vaut mieux tuer le diable avant que le diable vous tue. — Лучше убить дьявола, пока дьявол не убил вас.

В гримёрке Эли душно и пахнет пылью ободранных ножом носков пуант.
Какими-то духами.
Пахнет пудрой, так ярко, как бывает только если наносить её глазурным тоном.

— А у тебя уютно, — тянет Лесенька, и её тонкое платье будто готово зацепиться за любую неошкуренную поверхность.
— Это похоже на расизм. Они меня не помнят, но пропустили к тебе только потому, что я говорю на русском. Вроде как мы обязаны быть знакомы.

Это не должно быть связано с тем, что никто банально не рискнул ей мешать.

Эля едва начинает чувствовать себя живой, и воздух, пропитанный тальком, лучше свежего и морозного, и обволакивает доверительным зноем.
Эля лежит на потёртом маленьком диване, как никогда не лежала Леся.
Умиротворённо.

— Знаешь…
Лесенька переводит взгляд на полку с украшениями, где метры страз, где перья, какие-то невидимки и шпильки, вплетаемые в волосы так незаметно, что кажется, будто весь спектакль — лишь минута превращения из лебедя в прекрасную девушку.
— Знаешь, что? Я тебя прощаю.

И Эля вдруг смеётся, будто безумная, и усталые глаза на подругу поднимает; а глаза влажные, будто перед припадком.

— Ты? Прощаешь меня?! За что ты можешь меня простить?

Лампочка под потолком моргает несколько раз, но не гаснет.
Лесенька смотрит на неё, будто на искусственное солнце, и, когда возвращается к Эле, то видит, как именно должна была сиять её пачка.

— Тысяча девятисотый год. Пятое февраля. Разве ты ничего не помнишь?

Эля хмурится, и тонкая морщинка между её бровями выглядит до странного бессильно.
Ей в жизни не забыть, потому что пятое февраля тысяча девятисотого года — день, когда они сошли с приступка паровоза, и чужой воздух впервые показался таким сладким.

— Скажи, разве я в этом виновата? — огрызается вдруг Эля. — Ты сама согласилась поехать со мной, ты разделила эту мечту. Не смей меня обвинять!

И Лесенька улыбается:

— А ты так не злись.

Она с полки цепляет какую-то статуэтку ангелочка и крутит её безумно в руках, ногтями прослеживая пухлые черты лица.
Всё вдруг делается таким неважным, пустым.
Будто Дева Мария, встретившая воскресение сына, как своё.