Выбрать главу

— Dis quelque chose déjà, j'ai peur /Скажи уже что-нибудь, мне страшно/, — говорит Лесенька, только голос у неё спокойный совсем.

Не страшно — под этим влажным взглядом, оглаживающим силуэт, и под эфирными пальцами — не страшно.
Будто к этому и должно было придти, будто всегда и шло.
Вся жизнь, чтобы однажды оказаться в этой пыльной комнате, обнажённой, остывающей и любимой.

— Si tu étais en vie… /Если бы ты была живой…/ - срывается неосторожно с обкусанных губ, и Лесенька улыбается — да. Если бы.

Тот парень похож на канонично-иконичного творца-живописца, вроде да Винчи, но речь не об образе Платона или школьной мудости.
У него просто взгляд такой, и такие круги под глазами, словно он очень устал создавать для этого мира всё; но счастлив - сильнее, чем когда-либо.

Леся в этот момент раздумья на боку, и одна её тонкая ручка подпирает голову, пока вторая обрамляет с пшеничными волосами лицо.
Парень, имени которого она не знает, который влюблён в неё так сильно, что не может дотронуться; тот парень рисует её углём, лишая наинежнейшей прелести пастели её светлую кожу, обращая в совершенство тонкие ресницы.

Никто не говорит, потому что до конца времени очень мало, а конец — начало той жизни, где у Лесеньки в груди последний хлопок аплодисментов и анемоны — слёзы — и больше ни-че-го.

— Пожалуйста, не уходи, — обессиленно шепчет она, и слова сонно заливают комнату, выступая солью на глазах.

Тот парень поднимает голову, будто чувствует это.

— Не оставляй меня одну, умоляю.

Золотой кулон — маленькая снежинка, отколовшаяся от замёрзшей души — опадает на белую простынь.

— Belle langue. /Прекрасный язык./

Прекрасный. Прекрасный!
И метель на окном была тогда прекрасна, и тонкие руки Эли, когда она выходила из пятой позиции, и её довольная улыбка.

— Думаешь, у нас получится? — на самом деле, тогда она не сомневалась.

Не любила, не курила — тяжёлый фильтр красит губы в какой-то слезливый, воспалённый красный. Не пыталась вырваться вперёд больше, чем было бы не стыдно рассказать подруге.

— Конечно получится, — говорит Лесенька.
Говорит, как милая гимназистка с ровной улыбкой и большим будущим.
Не изломанная, живущая стремлением и какой-то иррациональной любовью. Не стыдящаяся.
Пустая.

Лесенька может вспоминать об этом так, но на самом деле, абсолютно точно, всегда ею двигала лишь зависть; клубилась на самом дне большого сердца, конденсировала липкую горечь во рту.
Сейчас она заливает глаза, потому что Эля — красивая, ладная Эля, которая страдает, а однажды станет великой балериной — потому что Эля существует.

И сейчас Лесенька может только губы прикусывать криво, пока тот парень затягивает её корсет своими невероятными руками.

— Était mignon. /Было мило./

— Venez à mon exposition le vendredi. Seulement vous serez là /Приходи на мою выставку в пятницу. Там будешь только ты/, — говорит он своими невозможными губами, и Лесенька оборачивается в этом подобии объятий, заглядывая в его глаза.
— J'ai laissé l'adresse sur la table. /Я оставил адрес на столе./

А потом он уходит; оставляет в крохотной комнатке последние отголоски ароматного солнца, застрявшего в его волосах, и уходит.

Совсем скоро начинается гроза.

Лесенька вылетает на улицу и несколько секунд судорожно оглядывается по сторонам, пытаясь поймать одинокую фигуру, но вечер стирает контрастность, и Лесе кажется, будто перед ней совсем ничего нет.
Выдохнув, она унимает трепещущее сердце и закрывает дверь изнутри.

— Idiot. /Идиотка./

У Амели в голосе есть что-то особенное, что ни с кем не спутать.
Какая-то оскорблённая гордость, полнящая грудь.

— Bonjour à toi aussi. /И тебе привет./

Лесенька обессиленная, выпитая будто, и улыбается очень вымученно, а Амели злится:

— Ne laissez pas plus de décorations dans le placard, si vous ne voulez pas que quelqu'un les prenne. /Не оставляй больше украшений в общем шкафу, если не хочешь, чтобы их кто-то присвоил./

— Merci. /Спасибо./

Больше они не разговаривают, потому что, по сути, не о чем.
Они совсем разные, только одинокие обе, и по-своему обречённые.

Сегодня ночью Лесенька поёт, а потом её целый час тискают чьи-то грубые руки, выбивая то последнее из груди, что можно было назвать счастьем.

Выпросив у девушек листок, она пишет, не сменив простыни, пытаясь не смотреть на белые разводы, она, уложив бумагу на колени, пишет: